Поиск по сайту / Site search

07.04.2019

Елена Герасимова: Свидетельство Бытия (тоталитаризм и проблема Бытия философии на рубеже XX-XXI века)


В основе любого философствования всегда лежит определенное предпонимание Бытия, которое может быть выражено буквально в двух словах: «Все вышло из воды» (Фалес Милетский), «Быть – значит быть воспринимаемым» (Беркли) и т.п. Но несмотря на все видимое разнообразие онтологических предположений, каждое из них – это особый ответ на некоторый опыт, осознанное подтверждение безотчетного выбора, рискованная ставка в игре, где правила не установлены заранее. Какого рода опыт сегодня более всего требует ответа на вопрос о Бытии? Что ныне представляет собой пространство онтологического выбора, к тому же – того выбора, который по сути уже сделан? На что может быть сделана главная метафизическая ставка теперь, в начале XXI века, более двух тысяч лет спустя после того, как Фалес сказал свои первые слова?

1. Кризис в философии. (Тоталитаризм и ответственность философии.)
В 1983 году – для философии так недавно, что можно сказать просто – «только что», – Ален Бадью в самом начале своей книги «Манифест философии», предназначенной сообщить современному сообществу второе дыхание в том, что исконно считалось любовью к мудрости, по поводу века теперь уже ушедшего, но все еще владеющего нами в качестве нашего прошлого, напишет: «…перед лицом возбужденного против нас эпохой дела, за чтением материалов судебного процесса, важнейшие среди которых Колыма и Освенцим, наши философы, взвалив на плечи сей век (а, в конечном счете, – и череду веков со времен самого Платона), решили признать себя виновными». (1) И далее: «Ни многажды допрашивавшиеся ученые, ни военные, ни даже политики не сочли, что бойни нашего времени всерьез и надолго повлияли на их гильдии. Социологи, историки, психологи – все процветают в невиновности. Одни только философы глубоко усвоили, что мысль, их мысль, столкнулась с историческими и политическими преступлениями нашего века – и всех веков, его породивших – сразу и как с препятствием для какого бы то ни было продолжения, и как с трибуналом...». (2)

По-моему, достаточно ясно, что коль скоро, во-первых, Бадью говорит именно об «этом веке, а, в конечном счете, и череде веков со времен самого Платона», а также о «преступлениях нашего века и всех веков, его породивших», за которые только одни философы «решили признать себя виновными», то он должен был бы иметь в виду вину вообще философии как таковой за безотчетное воспроизводство некой беспрецедентно преступной общекультурной традиции, или же – определенных условий, которым собственно философская мысль придавала вполне соответствующую форму. Ведь в той мере, в какой философия – это прежде всего любовь, которая зарождается в недостижимых глубинах сердца, и непременно к мудрости, которая является высшим творением ума, – она не только как-то настраивает умы, но также чем-то воспламеняет сердца. И она и в самом деле чем-то подпитывает сердечный огонь, поскольку поддерживает какой-то умственный строй, но задает именно такой умственный строй, так как хочет зажечь какой-то особый сердечный огонь. Точнее, она взращивает соответствующую идею, онтологическое предположение и, в конечном счете, систему ценностей лишь потому, что развивает определенный метод, теорию и способ мышления вообще, но вырабатывает соответствующий способ мышления как раз исходя из той системы ценностей, которую хочет утвердить. Из чего следует, что речь должна была бы идти о вине подавляющего большинства философов за пристрастие и причащение к определенному идео-логосу, а значит – и за приверженность и насаждение предполагаемого им методо-логоса.

Я полагаю, не менее ясно и то, что, во-вторых, коль скоро Бадью говорит о столкновении только лишь философской мысли «с историческими и политическими преступлениями… сразу и как с препятствием для продолжения, и как с трибуналом», то он должен был бы иметь в виду, конечно же, в первую очередь окончательный приговор и как раз поэтому – неодолимый барьер для развития хоть каким-либо способом некой в корне порочной собственно философской традиции, или же – определенной формы как таковой философской мысли, которая задавала вполне соответствующие условия. Ведь именно потому, что философия и лишь философия – это прежде всего любовь и непременно к мудрости, – она не просто чем-то воспламеняет сердца, но, главное, она как-то настраивает умы. И она действительно поддерживает какой-то умственный строй, поскольку чем-то подпитывает сердечный огонь, но зажигает как раз такой сердечный огонь, так как может задать какой-то особый умственный строй. То есть, она воспроизводит соответствующий метод, теорию и способ мышления вообще лишь потому, что культивирует определенную идею, онтологическое предположение и, наконец, систему ценностей, но укореняет соответствующую систему ценностей именно в силу того способа мышления, который может сформировать. А значит, более того, речь должна была бы идти о невозможности для философской мысли как таковой любого дальнейшего следования определенному методо-логосу – и исключительно из-за безоговорочного исторического осуждения его изначального идео-логоса.
В общем, с моей точки зрения, говоря о признании себя виновными только одними философами и о крушении только лишь философской мысли, Бадью должен был бы подразумевать по сути ответственность философии и за собственное существование от казни Сократа и до Освенцима в частности, а после – и за само свое бытие вообще. То есть – необходимость ее ответа по поводу некой как общекультурной, так и собственно философской традиции, в той мере и таким образом, в какой и каким лишь самое философия – как прежде всего любовь и непременно к мудрости – может быть главным способом не столько возобновления истины или же воспроизводства, сколько ее созидания или же установления фундаментальных практик.

2. Задачи философии. (Традиция, оформляемая философией, и традиция, формируемая философией.)
Как бы то ни было, но Бадью тут же заявит, что это самое чувство вины – ложное, и продиктовано оно ни чем иным, как подспудно присущей всей этой мысли гордыней, проявляющейся в убеждении, что «философии подпадает «все»». (3) И завершит он свое рассуждение мыслью о том, что якобы как раз эта гордыня, которая неуемно толкает философов снова и снова к попыткам таки осмыслить некую часть «всего», обнаружившуюся в качестве тоталитаризма, и оборачивается, в итоге, «опасной несостоятельностью» и «пафосом конца». (4) Попросту говоря, он констатирует, что философская мысль, движимая стремлением понять именно этот опыт, заходит в непроходимый тупик и поэтому терпит крах. А именно: «Для тех, кто полагает, что мы должны философски оценить истребление в Европе евреев с точки зрения хайдеггеровской мысли, тупик и в самом деле бросается в глаза. Чтобы выпутаться из этого, утверждают, будто тут присутствует нечто неосмысляемое, необъяснимое, развал любого понятия. Готовы, чтобы спасти ее гордость, принести в жертву саму философию: коль философия должна осмыслить нацизм, а ее для этого не хватает, значит, она должна осмыслить неосмысляемое, значит, философия зашла в тупик». (5) И это, по-видимому, и впрямь должно было бы убедить нас в том, что опыт фашизма действительно в принципе неприступен для философской мысли.
Во всяком случае, выбор, который в сложившихся обстоятельствах делает Бадью, основывается именно на таком убеждении. Он заявляет: «…если философия не способна осмыслить истребление в Европе евреев, то дело тут в том, что это осмысление не входит ни в ее обязанности, ни в ее возможности» (6); а также – «…нацизм как таковой не является возможным предметом философии, он вне тех условий, которым в рамках своего собственного строя способна придать форму философская мысль. …он не является для этой мысли событием» (7). То есть, он просто предпринимает попытку напрочь отбросить тот опыт, который не только потряс сами основы цивилизации, но вместе с этим – и подорвал основания философской мысли вообще.
Между тем, вполне очевидно, что, во-первых, на деле есть просто непрекращающиеся попытки, предпринимаемые философами, чтобы таки осмыслить опыт фашизма и тоталитаризма вообще. Или же – их стремление к непременной реализации ответственности философии за собственное существование в лоне той общекультурной традиции, которая генерировала тоталитаризм, а точнее – за воспроизводство определенных его условий, которым она придавала вполне соответствующую форму. Однако Бадью невесть почему их подлинную мотивацию сводит к гордыне, также невесть почему принимая за оную исконное установление, что философии, таки – да, подпадает Все. И таким образом, совершает попытку, наоборот, отстранить философию, прежде всего, от необходимости ответить за тоталитаризм как исчерпывающее произведение именно некой общекультурной традиции или же – за явление, представляющее собой столь крайнее воплощение накаленного ею определенного идео-логоса, которое уже просто не может не сокрушить целиком им самим предположенный методо-логос. То есть – за тоталитаризм как такое произведение некой общекультурной традиции, которое напрочь взрывает первичные принципы самое этой традиции.
Не менее очевидно и то, что, во-вторых, на деле действительно есть некая обескураживающая непроходимость, в которую упираются все усилия, прилагаемые философами в направлении осмысления именно этого опыта, и вследствие этого – некое их непреодолеваемое бессилие, которое наступает тем более неотвратимо, чем более неотступно философы прилагают как раз такие усилия. Или же – видимая безысходность в реализации ответственности философии за собственное существование в качестве той философской традиции, которая пестовала тоталитаризм, а точнее – за ревностное развитие определенной формы, которая задавала вполне соответствующие его условия. В чем Бадью усматривает и впрямь неоправданный «пафос конца» философии, а также действительно более чем «опасную несостоятельность», но не более и не менее, а вообще философии как таковой. И это значит, что, более того, он даже не допускает наличия у философии, в конечном счете, возможности ответить за тоталитаризм как, воистину, сокрушающее произведение только лишь некой собственно философской традиции или же – за явление, представляющее собой столь крайнее порождение насажденного ею определенного методо-логоса, которое уже просто не может не исчерпать окончательно его же собственный изначальный идео-логос. То есть – за тоталитаризм как такое произведение некой собственно философской традиции, которое полностью истребляет первичные основания самое этой традиции.
Все это означает, что, вопреки исходной установке, Бадью изначально не воспринимает тоталитаризм как именно общецивилизационное событие и, более того, как во всех отношениях экстремальное событие, то есть – как поворотный пункт, в том числе и в судьбе самой философии. И как раз по этой причине он не воспринимает его и как то самое явление, которое не просто может, но должно быть для философской мысли Событием, а потому – настаивает на том, что его осмысление не входит ни в обязанности, ни даже в возможности философии. То есть, он не считает нужным вменять ей в обязанность осмысление тоталитаризма как, главным образом, события самообрушения и именно некой общекультурной традиции, а значит – явления, указавшего на бесперспективность тех самых определенных условий, которым собственно философская мысль придавала вполне соответствующую форму. Или же – как явления, установившего непреодолеваемые границы действительности определенного идео-логоса и, соответственно, непроходимые онтологические пределы им предположенного методо-логоса.
И к тому же он не допускает наличия у философии еще и возможности для осмысления тоталитаризма как, вместе с тем, события самокрушения и выявления тупика, но только лишь некой собственно философской традиции, а значит – явления, указавшего на несостоятельность той самой определенной формы как таковой философской мысли, которая задавала вполне соответствующие условия. Или же – как явления, установившего непреодолеваемые границы действительности определенного методо-логоса и, соответственно, непроходимые онтологические пределы его изначального идео-логоса.
И именно по той же причине он неизбежно приходит к выводу, что тоталитаризм как явление развертывается вне тех условий, которым философская мысль может придавать собственную форму, а потому – уверен в том, что, более того, его осмысление превышает не только обязанности, но и сами способности философии. То есть, он с самого начала не допускает наличия у нее как необходимости, так и возможности для осмысления тоталитаризма как произведения как раз тех же самых определенных условий, что и условия, которым собственно философская мысль придавала вполне соответствующую форму, и наряду с этим – как произведения как раз той же самой определенной формы как таковой философской мысли, что и та форма, которая задавала вполне соответствующие условия. А, кроме того – как произведения, по существу своему исчерпывающего те самые окончательные условия, которым собственно философская мысль придает эту самую завершенную форму, а, значит, как произведения, сокрушающего и ту самую завершенную форму как таковой философской мысли, которая задает для него эти самые окончательные условия.
И, соответственно, он не признает наличия у философии как обязанности, так и возможности для осмысления тоталитаризма как произведения, в принципе выводящего за пределы самих тех исходных условий, которым собственно философская мысль придает эту самую первоначальную форму, а, значит, как произведения, выводящего и за пределы самой той первоначальной формы как таковой философской мысли, которая задает эти самые исходные для него условия. А потому, в итоге, предпринимает попытку не только освободить философию от обязанности, но и отказать ей вообще в способности к осмыслению тоталитаризма и таким образом – к подлинному превосхождению самих тех подорванных оснований и принципов, все еще определяющих те же его условия, что и условия, которым собственно философская мысль пока может придать соответствующую форму, равно как и к действительному преодолению самих тех надломленных принципов и оснований, все еще определяющих ту же форму как таковой философской мысли, что и та форма, которая пока может задать соответствующие его условия.
В общем, в действительности, предпринимая попытку отбросить опыт фашизма и тоталитаризма вообще в качестве предмета именно философского осмысления, Бадью движется в направлении, прямо противоположном первоначально заданному. Или – стремится к опровержению не только факта насущной необходимости, но и наличия исконной способности у философии к окончательной реализации изначальной ответственности за этот опыт и таким образом – и за самое себя. И более того, ровно насколько он отрицает факт необходимости в ее ответе за собственное существование в лоне той общекультурной и в качестве той философской традиции, онтологические пределы которой уже очертил тоталитаризм, настолько же он отрицает наличие у нее и способности к такому ответу как превосхождению пределов той общекультурной, а также самой себя как той собственно философской традиции, которая тоталитаризм еще обусловливает, или же – к преосуществлению самого своего бытия. А значит, в конечном счете, он совершает попытку полностью нивелировать как факт того, что после Освенцима самое философия, если она философия, – все-таки прежде всего любовь и непременно к мудрости – уже ни в коей мере не может себе позволить существование в качестве способа воссоздания до основания сокрушенной истины или же воспроизводства всецело исчерпанных практик, так и факт того, что как раз поэтому она как никогда призвана к осуществлению своего бытия в качестве способа созидания и именно по природе своей благодатной Истины или же установления и именно в сущности плодотворных фундаментальных Практик.

3. Возможности философии. (Условия, оформляемые традицией, и условия формирования философии.)
И в этом якобы новом, чуть ли не девственном пространстве, одним лишь волевым решением как бы расчищенном от всех последствий тоталитарной смуты, Бадью, наконец, приходит к тому, что отныне и впредь философия как таковая не только должна, выбирая свои объекты, строго удерживаться в рамках заранее мыслимого, но и, как следствие, отдавать себе ясный отчет в ограниченности самого своего бытия. Так, он заключает: «Стоит только ограничить ставки философии, и пафос ее «конца» уступает место совершенно иному вопросу, вопросу ее положения, ее условий. Я не утверждаю, что философия возможна всегда». (8) Она возможна, по его мнению, только при наличии в конкретных исторических обстоятельствах четырех особых условий, которые он также называет истинностными процедурами, – матемы, поэмы, политического изобретения и любви. (9)
Итак, Бадью, по сути, исходит из того, что тоталитаризм как явление развертывается вне тех общих условий – или же за пределами действия истинностных процедур, – которым философская мысль – а именно мысль, укорененная прежде всего в любви и обязательно к мудрости, – может придавать собственную форму. Словом, вне общих условий истины, которые в принципе могут быть оформлены как таковой философией. А потому неминуемо приходит к выводу, что самое философия или особая форма, которую философская мысль в состоянии принимать, – а именно форма, произрастающая прежде всего из любви и непременно к мудрости, – осуществима лишь в этих общих условиях – то есть, в пределах действия истинностных процедур. Словом, что философская форма как таковая может вообще быть только в общих условиях истины. В общем, что за пределами действия определяющих истинностных процедур или, в сущности, неких общих условий бытия истины как какой-либо общекультурной или же общецивилизационной традиции, в любом случае образующей соответственно некие онтологические условия, невозможно вообще бытие и самой философской формы. Таким образом изначальный вопрос о возможности именно философского осмысления опыта тоталитаризма оборачивается впоследствии ничем иным, как вопросом о неких пределах вообще самого бытия философии как таковой.
Но значит ли это, что тоталитаризм как явление действительно находится в неких таких условиях, возникающих за пределами собственно истины в силу действия самих процедур ее бытия, которым именно философская мысль в самом деле не может придать собственную форму? И, следовательно, вне истины самих тех общих условий ее бытия, которые в принципе могут быть оформлены как таковой философией? И значит ли это, что он тем самым оказывается еще и в неких таких условиях, возникающих за пределами собственно Истины в силу действия самих процедур ее Бытия, которым тем более именно философская мысль – или же мысль, укорененная прежде всего в любви и обязательно восходящая к мудрости, – таки не может придать собственную форму? И, следовательно, также вне Истины самих тех всеобщих условий ее Бытия, которые в принципе могут быть оформлены как таковой философией – или же мыслью, укорененной прежде всего в любви и обязательно восходящей к мудрости?
А значит ли это, что он вместе с тем оказывается даже в тех самых условиях, появляющихся за пределами действия собственных процедур Бытия всей Истины, в которых самое философская мысль действительно не в состоянии принимать собственную форму – или же форму, произрастающую прежде всего из любви и достигающую непременно мудрости? И, следовательно, даже вне тех всеобщих условий самого Бытия Истины, в которых возможно вообще Бытие философской формы как таковой – или же формы, произрастающей прежде всего из любви и достигающей непременно мудрости? В общем, что тоталитаризм как явление порождается за пределами действия, наконец, и всеобщих условий самого Бытия, в любом случае оформляемых в качестве неких общих условий бытия всей истины и неких общих условий самого бытия истины или определяющих истинностных процедур как какой-либо общекультурной или же общецивилизационной традиции? Таким образом весьма чреватый вопрос о некоторых пределах Бытия собственно философии перерастает, в итоге, не более и не менее, но в вопрос о неких пределах вообще самого Бытия.
Я полагаю, что тоталитаризм как явление, таки – да, находится в неких таких общих условиях, возникающих в силу превосходящего собственно истину действия самих процедур ее бытия, которым, тем не менее, именно философская мысль как раз может придать собственную форму. Словом, в тех превосходящих истину самих общих условиях ее бытия, которые все-таки в принципе как раз могут быть оформлены как таковой философией. И более того, я полагаю, что он тем самым оказывается еще и в неких таких всеобщих условиях, возникающих в силу превосходящего собственно Истину действия самих процедур ее Бытия, которым тем более именно философская мысль – или же мысль, укорененная прежде всего в любви и обязательно восходящая к мудрости, – таки может придать собственную форму. Словом, и в тех превосходящих Истину самих всеобщих условиях ее Бытия, которые и подавно в принципе таки могут быть оформлены как таковой философией – или же мыслью, укорененной прежде всего в любви и обязательно восходящей к мудрости.
И исключительно потому, что он вместе с тем оказывается именно в тех же самых всеобщих условиях, проявляющихся в качестве превосходящего действия собственных процедур Бытия всей Истины, как раз в которых самое философская мысль только и в состоянии принимать собственную форму – или же форму, произрастающую прежде всего из любви и достигающую непременно мудрости. И, следовательно, в тех же превосходящих всеобщих условиях самого Бытия Истины, как раз в которых лишь и возможно вообще Бытие философской формы как таковой – или же формы, произрастающей прежде всего из любви и достигающей непременно мудрости. В общем, что тоталитаризм как явление генерируется на самом деле в пределах действия и всеобщих условий самого Бытия, во всех случаях оформляемых в качестве также всеобщих условий Бытия всей Истины и всеобщих условий самого Бытия Истины или же всеобъемлющих истинностных процедур как также традиции любви к мудрости как таковой. Таким образом крайне чреватый вопрос о некоторых пределах собственно Бытия, в конце концов, предстает в качестве вопроса об исконной сущности самого Бытия.
Из этого следует, во-первых, что сами определяющие процедуры (не)бытия истины и все определяющие процедуры (не)бытия истины, или же общие условия существования тоталитаризма, являются не более чем извращенной частью, а также изнаночной стороной определяющих процедур бытия всей истины и определяющих процедур самого бытия истины, или же общих условий существования и самой философии, как лицевой стороны ее подлинного целого. В общем, что сами общие условия (не)бытия истины и все общие условия (не)бытия истины являются только лишь неотъемлемой частью общих условий бытия всей истины и общих условий самого бытия истины как ее исходного целого, то есть – какой-либо общекультурной или же общецивилизационной традиции, в любом случае образующей соответственно некие онтологические условия.
И, во-вторых, что всеобщие бытийные условия тоталитаризма, или же сами всеобъемлющие процедуры (не)Бытия Истины и все всеобъемлющие процедуры (не)Бытия Истины, тоже являются не более чем извращенной частью, а также изнаночной стороной всеобщих условий Бытия и самой философии, или же всеобъемлющих процедур Бытия всей Истины и всеобъемлющих процедур самого Бытия Истины, как лицевой стороны ее подлинного Целого. В общем, что и сами всеобщие условия (не)Бытия являются только лишь неотъемлемой частью всеобщих условий самого Бытия как ее исходного Целого, в любом случае оформляемых в качестве общих условий бытия всей истины и общих условий самого бытия истины, то есть – какой-либо общекультурной или же общецивилизационной традиции.
А из этого, наконец, следует, что как всеобщие бытийные условия, так и общие условия существования тоталитаризма как явления, в качестве неотъемлемой части и изнаночной стороны, представляют собой не более чем особое проявление как раз тех же самых условий, что и общие условия существования, а также всеобщие условия Бытия философии как таковой, если не сводить их к одной только к лицевой стороне ее же исходного ц/Целого. Из этого также следует, что именно потому все эти единые по своей сути условия – от самих всеобщих условий (не)Бытия в качестве неотъемлемой части до всеобщих условий самого Бытия в качестве ее исходного Целого – и оформляемы во всех случаях в качестве всеобъемлющих процедур Бытия всего Целого и всеобъемлющих процедур самого Бытия Целого как традиции любви к мудрости как таковой. И из этого так же следует, что именно потому, наоборот, лишь в пределах действия всех этих всеобъемлющих процедур Бытия всего Целого и всеобъемлющих процедур самого Бытия Целого как традиции любви к мудрости как таковой, во всех случаях образующей соответственно всеобъемлющие условия самого Бытия, и возможно вообще Бытие самое философской формы.

4. Перспективы философии. (Условия, оформляемые философией, и условия формирования философии.)
Таким образом, вполне очевидно, что Бадью с самого начала – описывая духовную атмосферу посттоталитарных времен – слишком уж торопится разделаться со всем тем, что с нею связано. Так, пытаясь диагностировать состояние современной философской мысли, он указывает на три его симптома: вина или якобы гордыня философов, нечто непроходимое или якобы полная неосмысляемость опыта тоталитаризма и, наконец, бессилие или якобы несостоятельность собственно философии. (10) Но ведь как-то перечислить симптомы – тем более не значит поставить верный диагноз. Бадью ничего не говорит нам о том, чем в действительности продиктовано это пресловутое чувство вины, и почему все попытки переосмыслить «все» с учетом именно той его части, которая проявилась в опыте тоталитаризма, чью мотивацию он изначально хотел бы свести к гордыне, сопровождаются катастрофой мысли.
Точнее, он просто не желает углубляться в то, на что сам же указывает, – что все дело, опять-таки, в «череде веков со времен самого Платона», то есть, действительно, в сущности некой первоначальной общекультурной традиции. А именно: что суть дела вовсе не в тех всеобщих условиях самого Бытия как исходном Целом, которые подлежат оформлению в качестве, прежде всего, всеобъемлющих процедур Бытия всего Целого и всеобъемлющих процедур самого Бытия Целого. А, значит, и не в этих же всеобъемлющих процедурах Бытия всего Целого и всеобъемлющих процедурах самого Бытия Целого, которые воссоздают соответственно всеобъемлющие условия самого Бытия.
Что суть дела, таки – да, не в тех первичных всеобщих условиях самого Бытия как исходном Целом, которые подвергаются оформлению также и в качестве определяющих процедур бытия всего целого и определяющих процедур самого бытия целого. А как раз таки в этих самых вторичных определяющих процедурах бытия всего целого и определяющих процедурах самого бытия целого, которые создают соответственно некие онтологические условия. Одним словом, что дело отнюдь не в тех первозданных условиях, которым не та, так иная традиция придает не ту, так иную форму, а собственно в той или иной форме, которую принимает та или иная традиция исходя из имеющихся у нее условий. А значит – и именно в тех сноваданных условиях, которые создает, если не воссоздает не та, так иная форма той или иной традиции.
А кроме этого, Бадью даже не допускает того, что все дело, опять-таки, еще и в сущности некой стержневой собственно философской традиции. То есть, таки – да, не в этих же всеобъемлющих процедурах Бытия всего Целого и всеобъемлющих процедурах самого Бытия Целого, которые воссоздают соответственно всеобъемлющие условия самого Бытия. А значит, и не в тех же самых всеобщих условиях самого Бытия, которым именно философская мысль – или же мысль, укорененная прежде всего в любви и обязательно восходящая к мудрости, – несомненно, может придать собственную форму. И, разумеется, не в собственной форме, которую самое философская мысль способна принять, – или же в форме, произрастающей прежде всего из любви и достигающей непременно мудрости, – исходя исключительно из этих всеобщих условий. Или же в собственно форме, которая воссоздает те же самые соответственно созидающие ее условия, то есть – условия самого Бытия как условия собственно, в том числе и ее, Бытия.
И даже не в этих самых определяющих процедурах бытия всего целого и определяющих процедурах самого бытия целого, которые создают соответственно некие онтологические условия. А значит, и не в тех же самых неких онтологических условиях, которым определенная философская мысль также может придавать соответствующую форму. А как раз таки в той соответствующей форме, которую определенная философская мысль в состоянии принимать исходя лишь из этих общих условий. Или же в определенной форме, которая сокрушает сами те соответственно создающие ее условия, то есть – некие онтологические условия как условия собственно, в том числе и ее, бытия.
И, следовательно, что дело вообще не в самих всеобъемлющих процедурах (не)Бытия Целого как неотъемлемой части, и не в самих определяющих процедурах (не)бытия целого как неотъемлемой части, и даже не в определяющих процедурах самого бытия целого как исходном целом, и тем более не во всеобъемлющих процедурах самого Бытия Целого как исходном Целом, – которым именно философская мысль таки может придать сообразную форму. А исключительно в той или иной форме, которую самое философская мысль способна принять исходя либо из тех, либо же из иных условий. Одним словом, что дело не в тех сноваданных условиях, которым не та, так иная мысль может придать не ту, так иную форму, а собственно в той или иной форме, которую эта мысль может принять исходя из выбранных ею условий. А значит – и именно в тех сноваданных условиях, которые создает, если не воссоздает не та, так иная форма той или иной философской мысли.
Итак, в силу этих причин Бадью изначально напрочь теряет саму возможность уловить суть проблемы: до сих пор все попытки осмыслить явление тоталитаризма и таким образом выйти за пределы той общекультурной и собственно философской традиции, которая его породила, как раз потому и не имели подобающих результатов, что предпринимались вне исходной задачи преодоления самое этой традиции. То есть, они представляли собой попытки превзойти сами всеобъемлющие процедуры (не)Бытия Целого как неотъемлемую часть, а значит и сами определяющие процедуры (не)бытия целого как неотъемлемую часть, без преодоления определяющих процедур самого бытия целого как исходного целого, – которым именно философская мысль таки должна придать собственную форму. А значит – предпринимались вне тех превышающих всеобъемлющих процедур самого Бытия Целого как исходного Целого, в которых самое философская мысль таки может принять собственную форму. Одним словом, они являлись, увы, не более чем попытками сократить собственно (не)Бытие как предельно превосходящее целое части без преумножения самого Бытия как до крайности редуцируемого Целого.
А шаги в направлении преодоления этой общекультурной и собственно философской традиции как раз потому и не достигали конечной цели, что совершались вне главной задачи осмысления самого опыта тоталитаризма. То есть, они, в свою очередь, представляли собой попытки преодолеть определяющие процедуры самого бытия целого как исходное целое, а значит и сами определяющие процедуры (не)бытия целого как неотъемлемую часть, без превосхождения самих всеобъемлющих процедур (не)Бытия Целого как неотъемлемой части, – которым именно философская мысль таки должна придать собственную форму. А значит – совершались также вне тех превышающих всеобъемлющих процедур самого Бытия Целого как исходного Целого, в которых самое философская мысль таки может принять собственную форму. Одним словом, они являлись всего лишь шагами в направлении преумножения самого Бытия как до крайности редуцируемого Целого без сокращения собственно (не)Бытия как предельно превосходящего целого части.
В общем, уже по этой причине Бадью, в конце концов, не провидит и подлинную сверхзадачу собственно философии после Колымы и Освенцима. А именно: превзойти сами всеобъемлющие процедуры (не)Бытия Целого как неотъемлемую часть, а значит и сами определяющие процедуры (не)бытия целого как неотъемлемую часть, и, наконец, определяющие процедуры самого бытия целого как исходное целое, – которым именно философская мысль таки должна придать собственную форму, в тех превышающих всеобъемлющих процедурах самого Бытия Целого как исходном Целом, в которых самое философская мысль таки может принять собственную форму. То есть – и сократить собственно (не)Бытие как предельно превосходящее целое части, и преумножить собственно Бытие как до крайности редуцируемое Целое Целого.

5. Способности философии. (Условия, оформляемые философией, и условия, формируемые философией.)
Итак, едва ли бойни XX века могут являть собой нечто для философской мысли в принципе неосмысляемое. Едва ли при всяком поползновении беспристрастно осмыслить данное нечто философия может разбиться о свой предел. И, встав на подобный путь, мы и вправду должны будем до конца примириться с тем, что философская мысль, а значит и самое Бытие любви к мудрости, вообще имеет не просто какой-то предел, но, вероятно, многие и неизвестно как предположенные пределы. И уж конечно мы будем вынуждены не моргнув проглотить тот факт, что всем тем, кто был неизгладимо затронут или, еще того хуже, и по сей день крепко схвачен тоталитарным опытом, суждено без исхода барахтаться в беспросветной стихии немыслимого. В общем, нетрудно предугадать, что принятие этого беспрецедентного ограничения грядущих ставок всей философской мысли обрекает одних из нас на поступательное сужение границ самой философии, а других и вовсе на вечное ожидание подходящих условий и, в конце концов, и одних, и других – таки да, на одно лишь немыслимое, то есть – на полную капитуляцию философии как таковой и как следствие – на нескончаемое воссоздание прошлого.
Таким образом, после боен XX века философия в самом деле оказывается перед судьбоносным выбором – либо принять тот беспрецедентный вызов, который ей брошен опытом тоталитаризма, либо признать свое полное, если не окончательное, поражение. А именно: у нее все еще остается возможность двигаться в убийственном русле определяющих процедур бытия всего целого и определяющих процедур самого бытия целого, которые создают соответственно некие онтологические условия. То есть – и далее не покидать лоно самих тех определяющих процедур самого бытия целого и определяющих процедур бытия всего целого, в которых обусловленная философская мысль беспрепятственно может принимать соответствующую форму. А значит – все так же производить наращение исходя из не более чем определенной формы, которую обусловленная философская мысль в состоянии придавать, тех же самых всех определяющих процедур (не)бытия целого и самих определяющих процедур (не)бытия целого.
И более того – осуществлять еще и чрезмерное превращение исходя из не более чем определенной формы, которую обусловленная философская мысль в состоянии придавать, самих тех всеобъемлющих процедур самого Бытия Целого и всеобъемлющих процедур Бытия всего Целого. И в итоге – просто вязнуть в чрезмерной пучине тех же самых всех всеобъемлющих процедур (не)Бытия Целого и самих всеобъемлющих процедур (не)Бытия Целого, в которых обусловленная философская мысль только и может что принимать соответствующую форму.
И таким образом – безысходно преумножать как раз ту самую определенную форму как таковой философии, которая воссоздает те же самые соответственно сокрушающие ее условия, то есть – некие онтологические условия как собственные условия (не)Бытия, тем, что соответственно воссоздает сами условия их сокрушения, то есть – собственные условия (не)Бытия как некие онтологические условия, поскольку по сути своей является сокрушением и условия самого воссоздания или – собственно Бытия. В общем – и дальше идти в сторону преумножения собственно (не)Бытия самого Бытия как предельно превосходящего целого части и сокращения самого Бытия собственно Бытия как до крайности редуцируемого Целого Целого.
Но у нее также всегда есть возможность совершить решающий разворот ко всеобъемлющим процедурам Бытия всего Целого и всеобъемлющим процедурам самого Бытия Целого которые воссоздают соответственно всеобъемлющие условия самого Бытия. То есть – погрузиться в чрезмерную бездну самих всеобъемлющих процедур (не)Бытия Целого, в которых именно философская мысль – или же мысль, укорененная прежде всего в любви и обязательно восходящая к мудрости, – во что бы то ни стало должна принять собственную форму. А также – всех всеобъемлющих процедур (не)Бытия Целого, в которых именно философская мысль – или же мысль, укорененная прежде всего в любви и обязательно восходящая к мудрости, – и подавно должна принять собственную форму. А значит – и осуществить их чрезмерное обращение исходя таки из собственно формы, которую самое философская мысль способна придать – или же формы, произрастающей прежде всего из любви и достигающей непременно мудрости, – во всеобъемлющие процедуры Бытия всего Целого. А также – исходя как раз из собственно формы, которую самое философская мысль способна придать – или же формы, произрастающей прежде всего из любви и достигающей непременно мудрости – во всеобъемлющие процедуры самого Бытия Целого.
И тем более – произвести сокращение исходя как раз из собственно формы, которую самое философская мысль способна придать – или же формы, произрастающей прежде всего из любви и достигающей непременно мудрости, – самих определяющих процедур (не)бытия целого. А также – исходя таки из собственно формы, которую самое философская мысль способна придать – или же формы, произрастающей прежде всего из любви и достигающей непременно мудрости, – всех определяющих процедур (не)бытия целого. И наконец – вернуть к истокам определяющие процедуры бытия всего целого, в которых именно философская мысль – или же мысль, укорененная прежде всего в любви и обязательно восходящая к мудрости, – и вовсе должна принять собственную форму. А также – определяющие процедуры самого бытия целого, в которых именно философская мысль – или же мысль, укорененная прежде всего в любви и обязательно восходящая к мудрости, – тем более должна принять собственную форму.
И тем самым – безмерно преумножать лишь саму эту собственно форму как таковой философии, которая воссоздает те же самые соответственно созидающие ее условия, то есть – условия самого Бытия как условия собственно Бытия, тем, что соответственно воссоздает сами условия их созидания, то есть – условия собственно Бытия как условия самого Бытия, поскольку исконно является созиданием и условия самого воссоздания или – собственно Бытия. В общем – в любой момент свернуть в направлении сокращения собственно (не)Бытия самого Бытия как предельно превосходящего целого части и преумножения собственно Бытия самого Бытия как до крайности редуцируемого Целого Целого.
Иными словами, после боен XX века философия стоит перед выбором, который способна сделать одна философия, в той мере, в какой лишь философия, если она философия – то есть, прежде всего бескрайняя любовь и непременно к такой же мудрости, – способна целиком погрузиться в чудовищную и последнюю пучину (не)Бытия Бытия и с избытком восстать оттуда всего только для того, чтобы засвидетельствовать Бытие Бытия. Однако Бадью не находит иной возможности, кроме, наоборот, крайнего ограничения вообще всех ставок собственно Бытия как таковой философии. И это значит, что он не просто не видит подлинную сверхзадачу самое философии после Освенцима, но предпринимает попытку низвергнуть собственно Бытие как насущной необходимости, так и присущей возможности не только ее решения, но даже самой ее постановки. И тем самым – вывернуть наизнанку судьбу философии как таковой и в качестве как раз способа созидания и именно по природе своей благодатной Истины или же установления и именно в сущности плодотворных фундаментальных Практик. А значит, в конечном счете, вывернуть наизнанку и естество собственно Бытия.

6. Риски философии. (Платонизм и ответственность философии.)
Действительно, в соответствии со своей мыслью, Бадью, кроме прочего, отмечает следующее: «…вполне допустимо представить, что определение нацизма (например, нацизма как политики) не подпадает под юрисдикцию той специфической мыслительной формы, которая со времен Платона удостаивается имени философии». (11) То есть, выводя тоталитарный опыт за рамки всего того, что может претендовать на философское осмысление, он наряду с этим апеллирует к платонизму. Однако ранее мы уже слышали о «череде веков со времен самого Платона», буквально раздавивших философов якобы невесть откуда взявшимся сознанием вины. И вот теперь мы слышим вновь, но на сей раз – о «той специфической мыслительной форме, которая со времен Платона удостаивается имени философии». И этот, возникший наверняка помимо воли автора, красноречивый рефрен является более чем симптоматичным.
Впрочем, для самого Бадью обращение в контексте разрыва с тоталитарным опытом к философии «от Платона», отнюдь не случайно. Дело в том, что наперекор большинству, для которого платонизм вообще есть, прежде всего, колыбель тоталитаризма, он выбирает другого – в его понимании подлинного – Платона. Того, который, согласно его видению, первым расположил четыре истинностные процедуры в едином понятийном пространстве. (12) Таким образом, оказывается, что позиция Бадью, изначально заданная стремлением размежеваться с опытом тоталитаризма и укорениться в ином, «собственноручно» выбранном опыте, в конечном счете, определяется ставкой на как бы очищенный, однако не освобожденный от самого себя платонизм.
И в этой связи у меня, например, возникает сомнение: насколько платонизм, даже в радикально преображенном состоянии, может быть эмансипирован от тех тенденций мышления, которые чреваты уже известной нам развязкой? Иными словами, не несет ли в себе намерение безоглядно порвать с тоталитарным опытом – то есть стремление вывести за предел философского осмысления то, в генезисе чего платонизм как определенная мыслительная форма, несомненно, участвовал – тем более намерение, апеллирующее к философской конфигурации по имени Платон, риска его реставрации в том или ином виде? И, если – да, то не означает ли это в принципе, что, по сути, как раз подобное категорическое сопротивление всякого рода попыткам извлечь тоталитарный опыт и превращает всех нас в заложников безотчетного выбора именно этого опыта, который влечет за собой неизбежное восстановление уже проигранных ставок, заведомо обрекающее нас на провал?
И, тем не менее, Бадью все-таки производит – вместо реализации ответственности философии за воспроизводство первоначальной общекультурной и стержневой собственно философской традиции, то есть, за «череду веков со времен самого Платона» и за «ту специфическую мыслительную форму, которая со времен Платона удостаивается имени философии», – именно реставрацию той же самой традиции или же, в лучшем случае, некое обновление этой традиции. И, по большому счету, предпринимает попытку фундаментального обоснования ограничения всей настоящей и будущей философии одной лишь этой традицией. И таким образом – совершает значительный шаг в сторону сведения самой философии до уровня только лишь способа воссоздания, причем все той же самой, до основания сокрушенной истины или же воспроизводства, причем все тех же самых, всецело исчерпанных фундаментальных практик. А значит – и в направлении дальнейшей редукции естества собственно Бытия. То есть, в сущности, – к усугублению той же самой, так и не проясненной, исходной вины и отягощению того самого, и без этого ошеломляющего, окончательного приговора, которые он со столь опрометчивым нетерпением сразу же сбросил со счетов.

                                                 * * *

Как бы то ни было, но вполне очевидно одно: предложенное Бадью сужение границ философской мысли, вопреки его собственной воле, возвращает нас прямо к исходной точке опыта тоталитаризма, что, несмотря на все сопряженные с этим риски, дает философии еще один шанс. И в этой точке мне бы хотелось начать с того, что в отличие от некоторых из нас, кому непременно нужно так думать, я отнюдь не считаю, что тоталитаризм – это некий частный феномен, который хотя бы поэтому можно легко и просто отбросить. А даже если и так, то вполне очевидно, что это такая часть, которая беспрестанно оспаривает собственно Бытие всего Целого, а потому – сама не позволит собой пренебречь. И это говорит о том, что XX век «и все века, его породившие», не так, так иначе еще бросают и будут бросать нам определенный вызов, который мы в любом случае никак не сможем оставить без подобающего ответа. А значит, рано или поздно, хотим мы того или не хотим, но нам придется извлечь сокрытый в них опыт, с тем чтобы сделать осознанный выбор и таким образом выдвинуть новую, превосходящую его ставку.

Елена Герасимова.
11.04.2019

Примечания:

(1) Бадью, А. Манифест философии. – Спб.: Machina, 2003, стр. 10.
(2) См. там же.
(3) См. там же, стр. 11.
(4) См. там же, стр. 11-12.
(5) См. там же.
(6) См. там же, стр. 12.
(7) См. там же, стр. 11.
(8) См. там же, стр. 12-13.
(9) См. там же, стр. 15-16.
(10) См. там же, стр. 10-11.
(11) См. там же, стр. 11.
(12) См. там же, стр. 15.

1 комментарий:

  1. http://litclubbs.ru/posts/2341-okolofilosofskie-mysli-otvet-elene-gerasimovoi-v-analitiko-filosofskoi-diskussii.html

    ОтветитьУдалить

..."Святая Земля" – прототип всех остальных, духовный центр, которому подчинены остальные, престол изначальной традиции, от которой производны все частные ее версии, возникшие как результат адаптации к тем или иным конкретным особенностям эпохи и народа.
Рене Генон,
«Хранители Святой Земли»
* ИЗНАЧАЛЬНАЯ ТРАДИЦИЯ - ЗАКОН ВРЕМЕНИ - ПРЕДРАССВЕТНЫЕ ЗЕМЛИ - ХАЙБОРИЙСКАЯ ЭРА - МУ - ЛЕМУРИЯ - АТЛАНТИДА - АЦТЛАН - СОЛНЕЧНАЯ ГИПЕРБОРЕЯ - АРЬЯВАРТА - ЛИГА ТУРА - ХУНАБ КУ - ОЛИМПИЙСКИЙ АКРОПОЛЬ - ЧЕРТОГИ АСГАРДА - СВАСТИЧЕСКАЯ КАЙЛАСА - КИММЕРИЙСКАЯ ОСЬ - ВЕЛИКАЯ СКИФИЯ - СВЕРХНОВАЯ САРМАТИЯ - ГЕРОИЧЕСКАЯ ФРАКИЯ - КОРОЛЕВСТВО ГРААЛЯ - ЦАРСТВО ПРЕСВИТЕРА ИОАННА - ГОРОД СОЛНЦА - СИЯЮЩАЯ ШАМБАЛА - НЕПРИСТУПНАЯ АГАРТХА - ЗЕМЛЯ ЙОД - СВЯТОЙ ИЕРУСАЛИМ - ВЕЧНЫЙ РИМ - ВИЗАНТИЙСКИЙ МЕРИДИАН - БОГАТЫРСКАЯ ПАРФИЯ - ЗЕМЛЯ ТРОЯНЯ (КУЯВИЯ, АРТАНИЯ, СЛАВИЯ) - РУСЬ-УКРАИНА - МОКСЕЛЬ-ЗАКРАИНА - ВЕЛИКАНСКИЕ ЗЕМЛИ (СВИТЬОД, БЬЯРМИЯ, ТАРТАРИЯ) - КАЗАЧЬЯ ВОЛЬНИЦА - СВОБОДНЫЙ КАВКАЗ - ВОЛЬГОТНА СИБИРЬ - ИДЕЛЬ-УРАЛ - СВОБОДНЫЙ ТИБЕТ - АЗАД ХИНД - ХАККО ИТИУ - ТЭХАН ЧЕГУК - ВЕЛИКАЯ СФЕРА СОПРОЦВЕТАНИЯ - ИНТЕРМАРИУМ - МЕЗОЕВРАЗИЯ - ОФИЦЕРЫ ДХАРМЫ - ЛИГИ СПРАВЕДЛИВОСТИ - ДВЕНАДЦАТЬ КОЛОНИЙ КОБОЛА - НОВАЯ КАПРИКА - БРАТСТВО ВЕЛИКОГО КОЛЬЦА - ИМПЕРИУМ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА - ГАЛАКТИЧЕСКИЕ КОНВЕРГЕНЦИИ - ГРЯДУЩИЙ ЭСХАТОН *
«Традиция - это передача Огня, а не поклонение пеплу!»

Translate / Перекласти