Главное в празднике – не праздничное сегодня.
Главное – послепраздничное завтра.
Главное — не то, что через полчаса и до поздней ночи будет необычно и вкусно.
Главное — что, с завтрашнего утра; и – отныне, – навсегда: всё будет хорошо.
До праздников мы просто всё как-то не могли собраться с силами, и ещё – постоянно ошибались. После праздников мы — сосредоточимся. И сделаем, даже без особых усилий, — потому что это же так свежо и весело будет делать, — сделаем так, что всё будет.
Хорошо.
** А теперь – вот: не имя, а, пока что, просто слово: Н а п о л е о н.
Если вдуматься, — оказывается, что для меня это было слово праздничное. С самого начала.
Такое – детское, голодно волнующее. В нём — предчувствие.
Конечно, — прежде всего, — солнечно песчаный тортик., и несёт его, и ставит на стол – моя бабушка.
Имя торта я узнал раньше, чем имя Императора.
** Сегодня праздник: особое чистое свечение и сияние всего. У нас уютно и жарко, а там, за окном, — тихий сумрак, и какой-то вскрик вдали, и морозный лай собачий, от чего усиливается крепкий уют. Симметрично накрыт стол, и, наслаждаясь, купается электричество в советском хрустале, и ныряет в усталое тёмное фамильное серебро. И сам воздух – ванильный и миндальный (конец 1970-х, — слова такие, ваниль, миндаль, — только в детских книжках встречаются, и вплывают в действительность два-три раза в год).
А на столе — ещё один Наполеон, корректно горделивый, как улыбка иноземного посла — (это уже не для меня, я маленький), — коньяк.
Вокруг, от окна и до края Земли, — советский город Куйбышев, миллионный промышленный центр. Закрытый город, без иностранцев. Коньяк «Наполеон» давался в Куйбышеве в руки немногим. Его привозили из Москвы. А там как-то очень сложно доставали, — в неожиданных комбинациях. И ещё отдавали за него семьдесят рублей (небольшое жалование за месяц).
** Коньяк был – французский.
Итак, следующая ступень ассоциаций: Франция.
Шаловливый фарфоровый танец Золушки и Кота в Сапогах, барабанное пороховое шествие Мушкетёров и Коммунаров.
Сиреневое слово, с красноватым глубоким отсветом, — так приятно окрашивали Францию на картах. Тревожное слово, дразнящее опасными ароматами. Шифрограмма взыскующей печали Большого Мольна.
Здесь же, в глубинно-советском городе, в 1970-х, трудно было представить, что вот прямо на самом деле, на этой же планете, что и Куйбышев — есть Франция. Скорее всего, её всё же нет. Как нет Кота в Сапогах и нет мушкетёров тоже.
Наполеон.
Франция.
Уже два – праздничных слова.
** И вот как раз – был праздник, свежий, сладостно-пахучий. Вечерний и зимний, но, кажется, не Новый Год, — а какой-то внезапный: чей-то день рождения? Мои родители пришли в гости, и меня привезли с собой. Мне было — сколько? одиннадцать, двенадцать? не важно, раннешкольные давние дни.
Был старый сталинский дом: ветхая теснота, а над ней — торжественно высокие необитаемые потолки. И бестолковая квартира: три комнаты, которые занимала средней величины семья, — и тут же еще комнатка, где жил чужой человек, коммунальный сосед.
Двери были распахнуты: праздник развернулся. Звякало, пело, звонко хохотало.
Потом, как всегда, кажется, уже полузаплаканный, (и почему в праздник всегда так легко плачется? и не только мне) — я был отведён в комнату соседа.
Не помню, куда делся сосед, — его следов нет в моей памяти. Наверно, влился в общий хор в гостиной.
Комната была пуста. Из-за столпотворения вещей она мне показалась совсем маленькой – даже тогда, когда для мелкого меня мир был ещё высок и огромен.
Мне дали спасительный предмет, всегда разрешающий все мои беды: книжку. И вернулись в свой бокальный и песенный шум
Я остался один (ура).
** И сразу, вдруг – открылось мне нечто невероятное.
Тёмный узкий промежуток – от стены до шкафа. Там – спокойная, исполненная достоинства, — тусклое латунное золото, строго и тонко пахнущая чёрная кожа, — там стояла в ножнах – сабля. Почти с меня ростом.
Предельно подлинная. Наверно, это было самое подлинное из всего, что я до той минуты – трогал руками.
Это было мгновенное (и в воспоминании это — как бурный сон) взмывшее ввысь тревожное счастье. И тут же, как положено – горе, потому что встреча наша – обречена: это же чужая, совсем-совсем не моя Сабля. И скоро всё кончится, меня уведут и никогда она не будет моей; и ревность – Саблей владеет другой, ему это даровано судьбой, — о, ну за что же? а мне – нет.
И – безнадёжная надежда: а вдруг Она им не так и нужна. Они увидят, что я без неё не смогу дальше жить, и поймут.
Да нет. Никто ничего не видит и не понимает.
Думаю, что от прикосновения к той сабле я значительно повзрослел, в тот зимний вечер.
** И тут же была – ещё книжка. Нет, это была — Книга: тонкая, но – большая, в твёрдой обложке.
В книжке было много картинок. Собственно, это было что-то для среднего школьного возраста, исторически патриотическое. Почти что — просто подписи под обширными, во всю страницу, картинками. Но картинки делал настоящий Художник, вот в чём дело. Я распахнул глаза – словно весь в два глаза обратился.
На обложке был Наполеон. И он был не просто так.
Во всю обложку – голова: громадная шляпа, и лицо под ней: каменно твёрдое, при том вырисованное – легко, дымно, — как из холодного тумана; взгляд – не ищущий вовнею а внутри сосредоточенный; и весь облик – замкнутый, отчуждённо зимний.
Я тогда почти не знал, кто это. Знал, конечно: что это – такой Ненаш, это который был против наших когда-то давно. Кого всегда и всюду громили непобедимые Мы.
Врагов так не рисовали, — вот что меня поразило тогда. Враг – прежде всего что-то мерзостно подлое, грязное.
** Ненаш, Враг – это просто. Его сразу – бить, вдрызг, чтобы смешные красные брызги фонтанами — из гнусной рожи; и с размаху — сапогом в крысиный зад, и — насквозь штыком его. Что неустанно проделывал громадный, в три раза больше всех разноцветных врагов, такой мощно-пышный — Наш – то по-солдатски зелёный, то знаменно красный.
Прежде всего это были, конечно, фашисты, — и Гитлер, им тогда наше детство было заполнено до предела: паучье раскоряченный пузатый уродец; и далее, за ним и перед ним – белогвардейцы, буржуины в цилиндрах, империалисты, монополисты, антикоммунисты, неонацисты, толстенькие сионисты (в касках с шестиконечными звёздами), жёлтые маоисты, расисты (в коротких штанишках). Наполеон вроде был из той же Проклятой Орды. Один из.
Но – это было так странно — этого таинственного, дымного, печального человека совершенно не хотелось унижать и бить.
** А через страницы неслись всадники – волнующе нечёткие, незавершённые, в порыве. И вот: ещё один образ ворвался и остался со мной навсегда: багровый дым, и — усатые солдаты, в зелёных мундирах, – наши! — отшатнулись, испуганная ярость на лицах, — и над ними, на ощеренном коне, — словно весёлый хищный ангел: взрывом над головой взмыли белые перья, и – сияют синие глаза. Не помню, тогда же я прочитал второе ненаше имя, или узнал позже: Мюрат.
** И это ещё не всё. В конце книги – познавательное приложение: совершенно другие, яркие и чёткие рисунки: фигурки в мундирах армий – нашей, и – ненашей, и оружие к тому же.
Проникли в сознание моё — навсегда, — сверкающим ритмом лязгающие и скрежещущие наименования: кирасир, драгун, гусар, мамелюк, улан, егерь, вольтижёр.
И во всём этом – строго выстроенная, точная, и — беспощадная военная красота.
И хлынул, как из иллюминатора, океанский ветер только что лично мной открытого мира.
Праздник, — вкусное вечернее сияние, — меня приуготовил: мол, вдруг, — всё-таки, — на этот раз, – произойдёт, — завтра же, как проснусь, — чудо, которое давно уже скребётся снаружи, – и вот завтра оно сумеет наконец распахнуть двери будней.
Ворвётся Нечто, и будет – Всё Заново.
Сабля – вспорола твердь будней своей безусловной подлинностью, — не рисованная и не киноэкранная, первая в моей жизни сабля; она: молча, надменно, — господствовала над всем, над шкафом и табуретками, над пылью на полу и над паутиной на потолке,
над нетрезво радостными голосами из-за двери.
Она была отважна и опасна. Она была старинна, старше всего окружающего, — и, соответственно, мудра. Она видела такое, что шкафу и табуретке увидеть не по силам. Сабля пролегла твёрдым мостом – из будней – насквозь.
И тот, тёмный, из-под чёрной шляпы посмотрел на меня в упор, ночным морозным взором.
** Зимний праздник. Подлинная сабля. Мой первый Наполеон.
Ах, если бы – что-то одно из этого.
Попалась бы мне книжка без сабли, — тогда я был бы — странноват, но — безобиден, полуосязаем, забавен, тих.
Или – сабля без книжки: так даже лучше: хорошее технологические влечение к металлической остроте и музейной воинственности. Такие востребованы, и если край не переступать – многое прощается.
Да хотя бы – без праздника.
Остался бы я в целом почти — обычным.
Так ведь — нет.
Дано было мне — сразу — всё.
Главное – послепраздничное завтра.
Главное — не то, что через полчаса и до поздней ночи будет необычно и вкусно.
Главное — что, с завтрашнего утра; и – отныне, – навсегда: всё будет хорошо.
До праздников мы просто всё как-то не могли собраться с силами, и ещё – постоянно ошибались. После праздников мы — сосредоточимся. И сделаем, даже без особых усилий, — потому что это же так свежо и весело будет делать, — сделаем так, что всё будет.
Хорошо.
** А теперь – вот: не имя, а, пока что, просто слово: Н а п о л е о н.
Если вдуматься, — оказывается, что для меня это было слово праздничное. С самого начала.
Такое – детское, голодно волнующее. В нём — предчувствие.
Конечно, — прежде всего, — солнечно песчаный тортик., и несёт его, и ставит на стол – моя бабушка.
Имя торта я узнал раньше, чем имя Императора.
** Сегодня праздник: особое чистое свечение и сияние всего. У нас уютно и жарко, а там, за окном, — тихий сумрак, и какой-то вскрик вдали, и морозный лай собачий, от чего усиливается крепкий уют. Симметрично накрыт стол, и, наслаждаясь, купается электричество в советском хрустале, и ныряет в усталое тёмное фамильное серебро. И сам воздух – ванильный и миндальный (конец 1970-х, — слова такие, ваниль, миндаль, — только в детских книжках встречаются, и вплывают в действительность два-три раза в год).
А на столе — ещё один Наполеон, корректно горделивый, как улыбка иноземного посла — (это уже не для меня, я маленький), — коньяк.
Вокруг, от окна и до края Земли, — советский город Куйбышев, миллионный промышленный центр. Закрытый город, без иностранцев. Коньяк «Наполеон» давался в Куйбышеве в руки немногим. Его привозили из Москвы. А там как-то очень сложно доставали, — в неожиданных комбинациях. И ещё отдавали за него семьдесят рублей (небольшое жалование за месяц).
** Коньяк был – французский.
Итак, следующая ступень ассоциаций: Франция.
Шаловливый фарфоровый танец Золушки и Кота в Сапогах, барабанное пороховое шествие Мушкетёров и Коммунаров.
Сиреневое слово, с красноватым глубоким отсветом, — так приятно окрашивали Францию на картах. Тревожное слово, дразнящее опасными ароматами. Шифрограмма взыскующей печали Большого Мольна.
Здесь же, в глубинно-советском городе, в 1970-х, трудно было представить, что вот прямо на самом деле, на этой же планете, что и Куйбышев — есть Франция. Скорее всего, её всё же нет. Как нет Кота в Сапогах и нет мушкетёров тоже.
Наполеон.
Франция.
Уже два – праздничных слова.
** И вот как раз – был праздник, свежий, сладостно-пахучий. Вечерний и зимний, но, кажется, не Новый Год, — а какой-то внезапный: чей-то день рождения? Мои родители пришли в гости, и меня привезли с собой. Мне было — сколько? одиннадцать, двенадцать? не важно, раннешкольные давние дни.
Был старый сталинский дом: ветхая теснота, а над ней — торжественно высокие необитаемые потолки. И бестолковая квартира: три комнаты, которые занимала средней величины семья, — и тут же еще комнатка, где жил чужой человек, коммунальный сосед.
Двери были распахнуты: праздник развернулся. Звякало, пело, звонко хохотало.
Потом, как всегда, кажется, уже полузаплаканный, (и почему в праздник всегда так легко плачется? и не только мне) — я был отведён в комнату соседа.
Не помню, куда делся сосед, — его следов нет в моей памяти. Наверно, влился в общий хор в гостиной.
Комната была пуста. Из-за столпотворения вещей она мне показалась совсем маленькой – даже тогда, когда для мелкого меня мир был ещё высок и огромен.
Мне дали спасительный предмет, всегда разрешающий все мои беды: книжку. И вернулись в свой бокальный и песенный шум
Я остался один (ура).
** И сразу, вдруг – открылось мне нечто невероятное.
Тёмный узкий промежуток – от стены до шкафа. Там – спокойная, исполненная достоинства, — тусклое латунное золото, строго и тонко пахнущая чёрная кожа, — там стояла в ножнах – сабля. Почти с меня ростом.
Предельно подлинная. Наверно, это было самое подлинное из всего, что я до той минуты – трогал руками.
Это было мгновенное (и в воспоминании это — как бурный сон) взмывшее ввысь тревожное счастье. И тут же, как положено – горе, потому что встреча наша – обречена: это же чужая, совсем-совсем не моя Сабля. И скоро всё кончится, меня уведут и никогда она не будет моей; и ревность – Саблей владеет другой, ему это даровано судьбой, — о, ну за что же? а мне – нет.
И – безнадёжная надежда: а вдруг Она им не так и нужна. Они увидят, что я без неё не смогу дальше жить, и поймут.
Да нет. Никто ничего не видит и не понимает.
Думаю, что от прикосновения к той сабле я значительно повзрослел, в тот зимний вечер.
** И тут же была – ещё книжка. Нет, это была — Книга: тонкая, но – большая, в твёрдой обложке.
В книжке было много картинок. Собственно, это было что-то для среднего школьного возраста, исторически патриотическое. Почти что — просто подписи под обширными, во всю страницу, картинками. Но картинки делал настоящий Художник, вот в чём дело. Я распахнул глаза – словно весь в два глаза обратился.
На обложке был Наполеон. И он был не просто так.
Во всю обложку – голова: громадная шляпа, и лицо под ней: каменно твёрдое, при том вырисованное – легко, дымно, — как из холодного тумана; взгляд – не ищущий вовнею а внутри сосредоточенный; и весь облик – замкнутый, отчуждённо зимний.
Я тогда почти не знал, кто это. Знал, конечно: что это – такой Ненаш, это который был против наших когда-то давно. Кого всегда и всюду громили непобедимые Мы.
Врагов так не рисовали, — вот что меня поразило тогда. Враг – прежде всего что-то мерзостно подлое, грязное.
** Ненаш, Враг – это просто. Его сразу – бить, вдрызг, чтобы смешные красные брызги фонтанами — из гнусной рожи; и с размаху — сапогом в крысиный зад, и — насквозь штыком его. Что неустанно проделывал громадный, в три раза больше всех разноцветных врагов, такой мощно-пышный — Наш – то по-солдатски зелёный, то знаменно красный.
Прежде всего это были, конечно, фашисты, — и Гитлер, им тогда наше детство было заполнено до предела: паучье раскоряченный пузатый уродец; и далее, за ним и перед ним – белогвардейцы, буржуины в цилиндрах, империалисты, монополисты, антикоммунисты, неонацисты, толстенькие сионисты (в касках с шестиконечными звёздами), жёлтые маоисты, расисты (в коротких штанишках). Наполеон вроде был из той же Проклятой Орды. Один из.
Но – это было так странно — этого таинственного, дымного, печального человека совершенно не хотелось унижать и бить.
** А через страницы неслись всадники – волнующе нечёткие, незавершённые, в порыве. И вот: ещё один образ ворвался и остался со мной навсегда: багровый дым, и — усатые солдаты, в зелёных мундирах, – наши! — отшатнулись, испуганная ярость на лицах, — и над ними, на ощеренном коне, — словно весёлый хищный ангел: взрывом над головой взмыли белые перья, и – сияют синие глаза. Не помню, тогда же я прочитал второе ненаше имя, или узнал позже: Мюрат.
** И это ещё не всё. В конце книги – познавательное приложение: совершенно другие, яркие и чёткие рисунки: фигурки в мундирах армий – нашей, и – ненашей, и оружие к тому же.
Проникли в сознание моё — навсегда, — сверкающим ритмом лязгающие и скрежещущие наименования: кирасир, драгун, гусар, мамелюк, улан, егерь, вольтижёр.
И во всём этом – строго выстроенная, точная, и — беспощадная военная красота.
И хлынул, как из иллюминатора, океанский ветер только что лично мной открытого мира.
Праздник, — вкусное вечернее сияние, — меня приуготовил: мол, вдруг, — всё-таки, — на этот раз, – произойдёт, — завтра же, как проснусь, — чудо, которое давно уже скребётся снаружи, – и вот завтра оно сумеет наконец распахнуть двери будней.
Ворвётся Нечто, и будет – Всё Заново.
Сабля – вспорола твердь будней своей безусловной подлинностью, — не рисованная и не киноэкранная, первая в моей жизни сабля; она: молча, надменно, — господствовала над всем, над шкафом и табуретками, над пылью на полу и над паутиной на потолке,
над нетрезво радостными голосами из-за двери.
Она была отважна и опасна. Она была старинна, старше всего окружающего, — и, соответственно, мудра. Она видела такое, что шкафу и табуретке увидеть не по силам. Сабля пролегла твёрдым мостом – из будней – насквозь.
И тот, тёмный, из-под чёрной шляпы посмотрел на меня в упор, ночным морозным взором.
** Зимний праздник. Подлинная сабля. Мой первый Наполеон.
Ах, если бы – что-то одно из этого.
Попалась бы мне книжка без сабли, — тогда я был бы — странноват, но — безобиден, полуосязаем, забавен, тих.
Или – сабля без книжки: так даже лучше: хорошее технологические влечение к металлической остроте и музейной воинственности. Такие востребованы, и если край не переступать – многое прощается.
Да хотя бы – без праздника.
Остался бы я в целом почти — обычным.
Так ведь — нет.
Дано было мне — сразу — всё.
Комментариев нет:
Отправить комментарий