Все они среднего хамского рода.
Матильда.
Так i буду писати двома мовами — рiдною та українською, бо якщо в героЇнi згвалтоване тiло, то в мене — мова…
Вообще-то удивительно: начало собственной творчекой жизни — работа о Кассандре Леси Украинки, где в украинском переводе искажен и сломан категориальный ряд «судьба/рок/доля», — совпавшее с началом этой, оказывается всем знакомой и понятной, архетипической траектории, и вот, в конце — возвращение к текстовому миру — письмо на двух языках о «Польових дослiдженнях з украЇнського сексу» Оксани Забужко. Ну то хай буде так, як є. Якщо вона сказала i спасла свою душу, то може й я, коль скоро начала писать, тоже спаслась.
А под спудом, был в промежутке Набоков, нигде не опубликованная статья о романе «Защита Лужина». Этот роман, как и остальные три, был написан Набоковым там, где он испытывал неотвязное чувство «физической зависимости», которое порождалось не изнутри тела, не в связи с иным языком, а, наверное, глубоко чуждой духовной атмосферой.
Как известно, герой последнего романа Набокова этого периода его творчества («Приглашение на казнь») — Цинциннат никак не мог выговориться, слова покинули еще живое и одухотворенное тело. Возможно в момент казни он обретает новую среду общения, новые смыслы и новый язык. Возможно и то, что текст, пишущийся сейчас на компьютере (переход на украинский — клавиша F 11) — это метафизичекий шаг Цинцинната в момент казни к каким-то новым «Мы».
Сразу же после «Польових дослiджень» прочла статью О.З. в «Сучасностi» (N 9 1994 р.). Там теж йдеться про мову, але мову культури. Текст з дотошним дослiдженням хвороб української культури, та порiвннням її засобу буття з «американським» у певному мiсцi обрывается, чтобы уступить дорогу знакомым симптоматичным реминисценциям. Всякий раз, как только беспристрастный ученый-украинист задается вопросом об истоках и основаниях того диагноза, который ставится украинской культуре, он отвечает на него внешне, а точнее — не отвечает. Вместо того, чтобы продолжать спрашивать самое украинскую культуру, он утрачивает исследовательскую установку и превращается из украиниста в националиста. Ответ известен — во всем виноваты русские. Но почему же тогда другие страны СНГ, задаваясь вопросом собственного культуротворчества, не выдвигают России таких претензий?
Ось що пише О.З. з цього приводу: «»Брати» без «вдячностi та побожностi» означає — гвалтувати: це мова танкiв, а не культури, i саме такої мови, на жаль, небезуспiшно — вчила нас московська iмперiя.» Але нiхто не звертає уваги на те, що якщо вчитися в будь кого, то краще позитивним рисам, нiж негативним, що учень сам вибирае в кого й чому навчатися, бiльше, чому самi українцi не навчили росiян робити по-iншому? (да нет, ВСЕ выдвигают, от белорусов до тувинцев и чукчей, просто автор не владеет этими языками и поэтому «не в теме», — РЕД.)
Далi, «це злоякiсний, агресивний («московський») тип провiнцiалiзму, накладаючись — упродовж останнiх шiстдесяти рокiв особливо щiльно ! — на наш, традицiйний, малоросiйсько-хуторянський, в основi своїй безневинно-мазохiстський, — геть затулив нам вiкно в Європу» (стр. 148). Цей роздiл класифiкацiї трохи не зрозумiлий, бо авторка не каже про засади, з яких вона виводить такi типи провiнцiалiзму. Тобто, якщо йдеться про садiзм та мазохiзм, то вони йдуть поруч, немає одного без iншого, якщо про садо-мазохистський комплекс, то вiн, мабуть, властивий обом культурам, а як вiн спрацьовує у певних обставинах, як дiє у тому чи iншому контекстi, як це впливає на своерiднiсть тiєї чи iншої культури — це окреме питання, до того ж — не дослiджене.
Не хотелось бы касаться здесь столь наболевшго вопроса, и не будь у О.З. «Польових дослiджень», он так и остался бы невысказанным. Но ежели автору хватило смелости в цьому романi (а по-перше — в життi), де О.З. була бiльш вiдверта, розглядати проблеми сучасної України принципово послiдовно, то чому ж й менi не казати до кiнця? Ведь, в сущности, совершенно не важно — кто, кого и чему учил и что куда накладывалось, здесь замечателен сам фундаментальный ход мысли — виноват Другой, а Я — невинная жертва.
Те русские, которые до 1991 г. были гражданами СССР, а после его развала оказались гражданами Украины, чувствуют себя в равной мере неуютно и в том, и в другом государстве, не разделяя в первом случае тоталитарную идеологию, во втором — национальную амбициозность. В современной Украине они становятся козлами отпущения: не можеш розмовляти на державнiй мовi, замовкни! В этом случае с украинской идеей смешивается не секс, а государство, и украинский язык, еще не став полноценным языком культуры, уже становится языком власти — предлогом, поводом для репрессий содержательного характера (це твердження залишимо на совісті автора — українська мова стала повноцінною мовоюкультури ще за царату, про що визнала сама Петербурзька Імператорська Академія Наук спеціальним рішенням, а також тотальна українзацїя в 20-30-х рр. в підрадянській Україні довершили справу на практицы, — РЕД).
Далее, не менее симптоматично, О.З. обращает внимание на очень важный момент, присущий украинской культуре, который она называет «страх чужого» (стр. 148). Зная и Фуко, и Лакана, она почему-то не употребляет понятие «Другой», а говорит «чужой». Значит, Другого, в том смысле, который вложил в это понятие Лакан (Другой — это символически конституированное отношение Я к самому себе), в принципе не существует, есть только «чужие». То есть, Другой — это заведомо чужой, в смысле чуждый, иначе говоря, не партнер, а враг, причем не какой-то внешний тот или этот, это внутренняя враждебность Я как исходное отношение.
В романе О.З. пишет: _»… вiтчизна — то не просто земля народження, правдива вiтчизна є земля, яка потрапить тебе вбивати — навiть на вiдстанi, подiбно тому як мати повiльно й невiдоротньо вбивае дорослу дитину, утримуючи •• при собi, сковуючи кожен порух i помисл власною обволiкаючою присутнiстю…»(стр. 32); «Україна — Хронос, який хрумае своїх дiток з ручами й нiжками» (стр. 24); «… взагалi все, що здатнi українцi про себе повiдати, — то як, i скiльки, i на яий спосiб їх били… коли нiчого нi в родиннiй, нi в нацiональнiй iсторi не нашкребти, то ма-ло-помалу звикаєш пишатися саме цим (стр. 103)». Здесь эта враждебность проявляется как страх отпустить свое слово, свой смысл в иное пространство, страх открыть иные слова и смыслы в грядущем.
Более того, следует обратить внимание на то, что в последнем процитированном фрагменте речь идет вовсе не о том, что украинцам якобы действительно нечего сказать или о том, что на украинском невозможно что-то сказать, а о способности говорить о том или ином предмете, на том или другом языке, то есть о способности к выбору вообще внутри самого языка культуры. И если так исторически сложилось, что в самом языке украинской культуры бессознательно осуществляется дискурсивный контроль выбираемой тематики, то не удивительно, что он распространяется также и на выбор языка. Ось так, i проблема навiть не тiльки в мовi нацiональнiй, в тiм, що хтось її заперечуе, а ще й в мовi культури, в тiм, чи можна взагалi говорити, як та що казати.
В указанной статье О.З. обращает внимание читателя на необыкновенно важный факт языка американской культуры — основание принципиальной новизны американской нации заключается в том, что ее целостность конституируется исходя из общего будущего. То есть, если традиционно в основу национальной целостности полагалось прошлое как общая память, судьба, история, язык и пр., определяемые исключительно пространственно, то здесь мы имеем дело с тем, что в основе национальной целостности лежит время, оставляющее горизонт — пространственные определения, открытым любому иному. Возможно, предлагая соотечественникам этот принцип в качестве более продуктивного, автор согласится распространить его и на русских по языку и происхождению граждан Украины, дабы, ассимилируя плоды их деятельности на благо будущего общего отечества — действительно независимой Украины, «сохранить их национальный паспорт»?
Что же касается предмета романа «Польовi дослiдження», то он таков, что не позволяет автору ускользнуть в привычные самооправдания украинцев, а ведет дальше и позволяет не только выговорить все те смысловые пласты, которые до сих пор замалчивались, но выводит конкретную проблематику в столь универсальный план, что действительно становится не столь уж значимым выбор того естественного языка, на котором она будет обсуждаться.
Парадокс номинации.
Уже в самом названии сливаются в одно секс и украинская идея, хотя, на самом деле, секс не имеет национальности, а предназначение любой идеи — увенчать ту или иную аксиологию. И то, и другое вполне очевидно для автора. Она намеренно почти не использует другие понятия — любовь, эротика, чувственность, страсть и т. д., почему? Потому, что речь идет о пределах и тех формах, которые скрывают эти пределы. Границей женщины является мужчина, как и наоборот; замещением эмпирического фаллоса может стать символический — идея, но это явно не одно и то же. Символическое замещение призвано скрыто установить некоторый предел реальности и тем самым ее конституировать — женственное и мужественное, но вместе с тем оно есть превращенной формой самой этой реальности, довольно самодостаточной. Кроме того, как известно, в своем символическом варианте фаллос является выражением отношения власти.
Собственно, секс и власть имеют везде одно лицо и это тоже вполне очевидно для автора. Следовательно, наложение этих фигур принципиально важно. Действительно, только посредством такого акцентирования можно дать понять читателю, что речь идет о конкретной форме власти, которую нельзя ни обойти, ни преодолеть, давление которой над тобой едва ли не лучше, чем ее давление изнутри тебя.
Название автора провокационно: оно может быть принятым в качестве вызова, и тогда гомон многих философствующих «микол» распространится повсюду (пове-лись-таки на клубничку, а остальное — просмотрели), но должно быть опровергнутым на уровне реальности. А для этого нужно, как минимум, понять, какой вопрос стоит за этой намеренной бравадой понятия «украинский секс» ( «ми закохуемося не в мужчину, а в нацiональну iдею»(стр. 104); «нацiонал-мазохiстка» (стр. 53); «сексуальна жертва нацiональної iдеї» (стр. 103)) По-моему, это довольно просто: почему в реальности постсоветской Украины секс становится украинским?
Проблема бытия.
Безпосередньо прямо звiдси, без довгих дедукцiй та аргументiв вихоплюється проблема буття. Та як же вона формулюеться ? «Український вибiр — це вибiр мiж небуттям i буттям яке вбиває» (стр. 46); «Що єдиний наш вибiр, отже, був i залишаеться — межи жертвою i катом: мiж небуттям i буттям-яке-вбивае» (стр. 140). Але це не фарс на метафiзику, а ось така метафiзика, що вибухае з ось такої «фiзики» (українського сексу).
Розглянемо це уважнiше: по-перше, ми маемо чуттєво-рольовi, взагалi, архетиповi конотацiї буття; по-друге, тут йдеться про онтологiчний вибiр, к тому же такой, где альтернативы, в сущности равнозначны и в равной мере недействительны (как предельное понятие метафизики, бытие имеет только позитивное содержание, поэтому, в подлинном смысле Бытие или Подлинное бытие не может убивать, это нонсенс, то есть буття-яке-вбиває — это псевдобытие, иная форма небытия). Вот этот-то момент и хочет донести до читателя автор: что выбор невозможен, и не столько в силу неприемлемости каждой из альтернатив, но и потому, что иным образом ситуация выбора не складывается, что проблему нельзя переинтерпретировать по-иному, что она дана именно так. Поэтому следующий вопрос, которым следует задаться таков: чому саме так конотуеться ця проблема i, далi, чому вона набувае антиномiчного змiсту?
Роль тропов.
Между тем, как говорил Кьеркегор, размышление о грехе не допускает ни фривольного, ни назидательного тона, об этом предмете следует говорить со спокойной серьезностью. И это действительно так, ведь любой предмет, чтобы быть высветлен, должен открываться взору непредвзято, тем более если он столь деликатен как этот. Автор же пишет в тоне неуемной боли и ненависти, сарказм — основа фигуративной цельности произведения, которым оно взвинчивается и разворачивается в скандальную истерику. Что это — некорректность автора, факт того, что предмет не устоялся или намеренность ? Суть, видимо, в первую очередь, в том, что такой предмет не должен быть выражен иначе, чтобы дать читателю выбор — поддаться первой реакции на тон, включиться в разговор на уровне риторики или осмотреться и понять, на что указует этот текст и говорить по существу.
Во-вторых, фигуративное и тональное единство задают и воссоздают соответ-ствующее чувственное состояние, выполняя важную сверхзадачу. Фигура сар-казма срабатывает в четко определенном направлении: если в подавляющем боль-шинстве контекстов украинская идея патетически манифестируется, то здесь происходит разрушение всеобщего пафоса вокруг нее и, в некоторой мере, девальвация самой идеи. Тем самым, происходит первичное изживание властных структур современного языка украинской культуры. Кроме того, только посредством столь мощной самоиронии впервые в современной украинской культуре всерьез была поставлена проблема бытия и, более того, намечено направление дистанцирования от данной ее формулировки.
Реальное тело.
Этот роман — рассказ о чувственной почве определенного способа бытия, прерывающийся возгласом, криком, порывом, призывом? – вопросом о том, как быть иначе. Этот вопрос, врывающийся в существование всякий раз, когда человек подходит к пределу, есть не только основной рефрен романа, варьируемый, в зависимости от контекста, на всем диапазоне чувств героини, но и что-то вроде трамплина в будущее. Этот вопрос всегда возникает тогда, когда героиня в очередной раз переживает безысходность того онтологического тупика, в который попадает. Это и есть основная проблема романа: как вне оппозиций (палач/жертва) жить и вне полюсов антиномии (обреченность на небытие/бытие-которое-убивает) выбирать ?
Одна из важнейших заслуг О.З. мне видится в том, что ей удалось показать чувственное исторически и тем самым разграничить чувственное и сексуальное. Действительно, первое не сводится ко второму, хотя, в силу взаимопроницаемости этих сфер, водораздел между ними достаточно тонок. Так, сексуальность есть единственная и наиболее прозрачная среда проявления тех форм чувственности, в которые она отливается целостным существованием, поскольку здесь невозможно солгать; формы чувственности складываются из всего опыта всех же чувств — голода, холода, бездомности, слышимого хамства и видимого непотребства, всего того, что на основе инстинктивной сферы, вольно и невольно, ежечасно воспринимается. Словом, чувственное — это риторика языка культуры, сформированная Историей и Семьей, действующая как бессознательная система правил жизни или выживания. (См. стр. 31, 63, 79, 88, 127-138 и т.д., в целом автор это обозначает так: «пiдвладнiсть необорному, метафiзичному злу, де вiд вас нi чорта не залежить». (стр. 100); «Страх починався рано. Страх передавався у спадок.» (стр. 127); «перший досвiд, куди сильнiший, нiж якесь там притискання колiньми в класi пiд партою». (стр. 133) На этом уровне пол и власть оказываются почти неразделенными, и понятие «украинский секс», обретая метафорический характер, становится вполне корректным.
Теперь понятно, почему, не смотря на все знаки опасности, героиня все же включается в игру, почему, не смотря на все муки, она не только не уходит от Миколи, но, более того, любит его. Ведь выбор в данном случае делает не она, а ее тело, причем не физическое (это тело, напротив, сопротивляется, «тiло боронилось поза моею власною волею, в тiлi, навiть звiдки вгнiжджений, розростався — страх, так безвмисно пущений мною повз увагу; воно чуло за цим чоловiком щось, чого не чула я, — сама тимчасом перетворюючись на ягу, на каструючу мегеру з лещатами в лонi…» (стр. 43)), не эротическое, но реальное — конституированное языком культуры чувственно-психологическое тело, являющееся критерием любой реальности («i її нагло пройняло… напливом чудного, не еротичного навiть, нi! — якогось iншого, до млостi тривожного збудження — мов перед операцiею, або екзаменом: щось iз гулом клубилося, насуваючись на неї, щось необорне, темне й грiзне, щось самочинне i тому справжне… але в нiй не було страху, була – уже ввiмкнена, пiднесено-пружна готовнiсть негайно рванути назустрiч життю» (стр. 65).
Формы чувственности.
Так исторически сложилось, что в украинской культуре измерение Другого всегда было заполнено Чужим, что привело к отождествлению Чужого и Другого. У Лакана Другой — это Отец, но не в узко-психоаналитическом смысле, а шире — символическая функция, место речи как тот дискурс, которым становится Я в момент артикуляции. В «больной» культуре — существующей на уровне первичной идентификации, это дискурс бессознательного — тот след, который оставлен конкретным другим, здесь Другой отчужден и потому символическая функция может быть отождествлена с функцией господства. В «здоровой» культуре — достигшей самоидентичности, Другой есть Имя отца, где место речи — это весь символический мир — языковое пространство самой культуры. Поэтому, в случае с украинской культурой, для ее полноценного самоосуществления дело не сводится только к тому, чтобы освободить измерение Другого от Чужого, но необходимо также освободить и самое Я. То есть, обретение свободы есть, большей частью, не стирание в памяти следов всех исторических чужих, но генерирование полноценного зрелого Я из того я, которое веками оставаясь под спудом, не столько развивалось, сколько подвергалось искажениям.
К сожалению, украинская культура на всех уровнях по-настоящему не знает Другого и потому боится быть в качестве Другого. Но что это за страх ? Страх бывает естественным, тут йдеться про захист життя, а так же — танатическим, де вiн є як потяг до згуби. Героиня романа постоянно говорит о том, что з Миколой в неї не було аж нiякого жаху. При этом она замечает вскользь: «дивно, до якої мiри його присутнiсть, як динамiтом, глушила в тобi всi, доти такi незлецьки розвиненi, захиснi iнстинкти» (стр. 14). Спрашивается, почему, во-первых, изначально предполагается, что Другой должен восприниматься в контексте страха-самозащиты, а, во-вторых, почему этот другой — Микола вызывает необходимость в чувстве такого рода, и почему, наконец, у героини оно подвергается вытеснению? Ведь возможно было в присутствии Другого испытывать нечто противоположное — чувство защищенности и т.п., кроме того, должным было бы, наряду с этим, переживать страх за Другого. Естественный страх в своей нормальной форме — тревога за… лежит в основе отношения ответственности и заботы, и он-то, взятый как изначальное отношение Я, возвращаясь в качестве Другого, и порождает комплементарное чувство — защищенность.
Далее героиня утверждает следующее: «того страху — манливого й темного, заворожливо-притягального захвату згуби, який є в ньому, i в iнших я часами його розрiзняла, — нема в менi» (стр. 23). Попробуем ей поверить. Но тут же окажемся вынужденными вернуться к вопросам, заданным выше в связи с анализом естественного страха. Если Другой изначально воспринят на основе страха-самозащиты, более того, если с таким другим — носителем танатического страха, этот страх уместен и оправдан, и наконец, если, к тому же этот страх еще и вытеснен, так что же это все должно значить, как не возвращение того же страха но только в превращенной форме, в виде страха танатического? Танатический страх всегда имеет форму страсти к какому-либо объекту и задает разрушительное отношение, как внутреннее отношение Я, он, принятый в качестве Чужого, вызывает, соответственно, чувство протеста як свое iнше потягу до згуби — прагнення до волi («носила свое iсторичне страждання з викликом» (стр. 99), «цiлу молодiсть вона рвалася геть з льоху» (стр.62), «бажання вирватись — iще не свобода» (стр. 71)).
Героїня вiдверто каже, що все життя, де вiдбувався її первинний чуттевий досвiд, сильнiший нiж перше вiдчуття полу, було проникнуто страхом. И это вполне нормально, ибо речь шла о ее и ее близких жизни, то есть выживании в таких-то условиях. Но при этом здесь вообще не было другого — позитивного чувственного опыта и, соответственно, не могло быть опыта его конституирования. На его месте мы находим враждебность, как реакцию на насилие — «ухнувши на кiлька годин в яму чорно•, огненно-пропекущої зненавистi» (стр. 101), как реакцию на бессилие иных переживаний — «а її замiсть вабити, вже нишком дрочив той непереможний натиск дурного здоров’я, весела й самовпевнена небитiсть» (стр. 99), как изначальное восприятие себя — «вкупi з мамою: з нею вона починала ненавидiти власне тiло» (стр. 84). И здесь эта враждебность становится не просто единственным опытом, указующим на отсутствие и необходимость опыта иного, а неспособностью и невозможностью выбирать другое («як антена комашиного вусика, всюди виловлюе запах горя, i крекучи повзу на нього, замiсть весело трахатися з молодим здоровим бичечком» (стр. 102)) и, в таком качестве — основной тенденцией существования, что проявляется в повторении прошлого, в отсутствии изменений в реальности.
Обретение Украиной независимости породило множество иллюзий, одна из которых, кстати — основная, весьма пагубная, заключается в том, что перформативно-конститутивного, формально-государственного уровня достаточно для того, чтобы быть независимым. Между тем, независимость еще нужно реализовать в действительности. Описанная «неопытность» украинской культуры и, скрывший ее, на непродолжительный период времени, флер иллюзий, привели к тому, что многие возможности, не реализовавшись в срок, были утрачены. Что же произошло вместо этого ? Указанная тенденция сработала в направлении расшатывания реальности: первоначальный естественный страх приобрел устойчивый танатический характер, протест — характер враждебности. И это свидетельствует о том, что в украинской культуре так же отсутствует опыт преобразований чувственности, опыт языковых трансформаций. Именно поэтому реальность спонтанно движется в направлении погружения в прошлое и гипертрофии тех форм, которые в нем были закреплены.
Это приводит героиню к неожиданному и несколько неприятному открытию собственной сути: «вся моя, з колiна в колiно громаджена жiноцька сила, досi спрямована до свiтла… з тобою — вивернулась чорною пiдкладкою назовнi, зробилась нищiвною, смертоносною зробилась» (стр. 88). Собственно это и есть основной результат ее польових дослiджень. А именно: на самом дне субъективной реальности имеется чувственный раскол на свет и тьму, где тьма довлеет — очевидная неадекватность конституирования архетипической чувственной амбивалентности на уровне первичного символического слоя. В основании данной неадекватности Я самому себе, оказывающейся, в конечном счете, страхом быть в качестве Другого, лежит отношение зависимости от Чужого («…залежнiстю, закладеною в тiло, як бомба сповiльненої дiї, з несамостiйнiстю цiею, з потребою перетоплюватись на вогку, хляпаву глину, втовчену в поверхню землi». (стр. 18)).
Это и есть совершенно точно диагностированный Миколой их общий «комплекс нацiональної неповноцiнностi» (стр. 56) в действии, в своем предельном выражении. И поскольку речь идет о его объективации, то успех здесь состоит в том, чтобы пережить и изжить его, дабы освободить место тому здоровому эротизму, который рвется в жизнь заблудившейся героини («чистим, як високий музичний тон, зарядом такого потужного еротичного заклику»; «кохаючись по-справжньому, зливаешся не з партнером, нi, — з розбуялою анонiмною силою, що протинае своїми струмами все живе» (стр. 19)).
Воображаемый мир.
“Нi, передчуття — були: передчуття нiколи не заводять, то тiльки цiлеспрямована сила нашого «хочу!» перебивае їхнiй голос, заважае дослухатися» (стр. 14). Собственно говоря, что такое предчувствие? Героиня признается с досадой в том, что знала все с самого начала, более того «знала ще й до початку» (стр. 17). С точки зрения здравого смысла можно было бы спросить ее, если знала, то зачем шла навстречу тому, что предвидела. Но героиня наряду с фактом своего предчувствия, указывает на неотвратимый характер надвигавшихся событий. А что есть эта неотвратимость?
Случившееся поднималось из глубин, случившееся вызревало веками, оно вырвалось из внутреннего мира каждого из героев. Все то, что в течение всей истории заталкивалось под кожу, как раз с провозглашением независимости незамедлило явиться на сцену настоящего. Эти, с фатальным оттенком, предчувствия героини — не что иное как априорная чувственная вовлеченность в те взаимоотношения, которые складываются у них с Миколой.
Еще до их встречи она жила именно этими, такими чувствами и зависела от них, еще до начала их романа она уже принадлежала не себе, но ему. Она всегда этого боялась и не уставала протестовать. Возможно, начав писать роман, она уже не могла вспомнить себя в первое мгновение встречи с Миколой. Глубинный чувственный раскол, пожалуй, едва намекнул о себе незаметным ощущением неуверенности, как шорох тени, скользнул страх. Этого не было? Это всего лишь гипотеза… И все же, выявленное впоследствие основание не могло заявить о себе иначе как в виде моментального импульса страха. Здесь предчувствуемое укоренилось как неотвратимое. В этом укоренении обнаруживается смещение точки отсчета и угла зрения — начало обїективации определенного рассмотренными формами чувственности способа восприятия Я и Другого.
Происходит сдвиг от интернационального эротизма — к национальной идее, от желания наслаждения — к предчувствию/неотвратимости насилия. Здесь изначальная устремленность к со-бытию любви выталкивается воображением вовне в релевантный фантазм, а тело умолкает. Пестовавшийся столетиями идеал бытия стал сугубо идеальным и заговорил во всей полноте своей идеологической сути. Смещенность восприятия вызывает раздвоение мотивов: душа тяготеет ко всяким возвышенным романтическим формам и образам — мотив спасения Своего, а тело — к «низменным» страстям — мотив противостояния Чужому. Общая направленность этой раздвоенной мотивации достаточно традиционна — жертвенное падение вместе с утверждением чего-то высшего, затаившееся в реальности вечно женственное — спасти душу другого пусть даже ценой собственной души. Но это-то героине и не нужно («ти певна була, що зможеш зробити те, чого однiй людинi для iншої самотуж зробити… хiба вiдкупивши її своїм власним життям: помiнявшись долею» (стр. 114)).
Нетрудно понять, как секс здесь оказывается вписан в идеологию, более того в борьбу, где речь идет не о сексе вовсе, а о борьбе за идею. В лiжку! За что борется каждый из героев в этой ситуации можно вычленить как из названия романа, так и из контекста: она — за абсолютное обладание символическим, извините, фаллосом (мова), он — за безраздельное господство над реальным (земля). В принципе все это не так уж страшно, только место выбрано неудачно, да и способ сомнителен. В такой борьбе куда безопаснее поражение обоих сторон, что, впрочем и происходит, опять-таки, не случайно.
Ось тому вiдповiдь Оксани на питання Донни фальшива, лжива наскрiзь. «Я не розумiю, чому ти все це терпiла ? І mean, в лўжковi? Чому вiдразу не сказала: ні?» (стр. 140). І Оксана каже, що вони, тобто, уркраїнськi жiнки, приймали цих українських чоловiкiв такими, якi вони є. А ни фига, говоря языком автора, черта с два, принимали. А как же семейный спорт украинской интеллигенции? А почему же вместо того, чтобы принять, Вы роман написали ? Что, прием только на девять месяцев, а потом лечиться от принятого, выблевывая по утрам памятью тела все прелести пережитого романа? Терпела, еще как терпела, ведь мученницей, страдалицей за идею себя чувствовала, победительницей! («Чому тобi здавалося, нiби ти зможеш витягнути його на собi з тої ями, в яку вiн, очевидно ж було, так послiдовно вглибав?» (стр. 26); «я витягну, виволочу тебе на собi, мое• потуги стане на все: пiв-України з мiсця зiрвати, пiв-Америки поманити за собою в Україну»(стр. 96); «я народжу тебе заново»; «спасительницею себе уявила, жоною-мироносицею, так?» (стр. 85). Микола: «їм усiм треба перемагати»; «вперше-бо мала дiло з мужчиною-переможцем. Українець — i переможець: чудасiя, їй-бо, в снi б не приснилося»). Вот он порок — героизм: страх, порождающий протест, вызов вызывающий иной страх, нескiнченне прагнення до волi неумолимо перетекающее в потяг до згуби — отчаянное стремление преодолеть фундаментальное отношение зависимости, влекущее за собой еще большее ее усиление. Не украинское, и даже не советское, а еще более древнее у него происхождение, к тому же — темное. Дальше чем к фигуре метафоры — коду языка, конституирующей личностную идентичность внутри культуры, умозрение не идет. Но функцию последнего, как видно, начинает выполнять чувственный опыт.
Чувственный раскол, смещение восприятия, раздвоенная мотивация — вся ця послiдовнiсть внутрiшнiх неузгоджень, нагнетенная до предела, выплескивается вовне: реальное тело воплощается в различные роли — блатной уголовницы, дешевой проститутки, брошенной на вокзале девочки, самоотверженной спасительницы, ведьмы и пр. (цинiчка з явно приблатньонними, нiби з зони вивезеними манерами… вихоплювалася на переднiй план». (стр. 10); «покинута на вокзалi дiвчинка, ладна йти на руцi до кожного, хто скаже: «Я твiй тато»… от ту дiвчинку ти сама в собi не любиш…» (стр. 12); «впала в нестерпний, ядучий стид, ти вiдчула себе типовою совковою проституткою» (стр. 101)) — все они, поставленные в известность о провозглашенной независимости, поспешили навстречу другому. Какому ? Проекту Другого — «всi мальовани ним обличчя були умовнi, i всi невловно-мiнливо подiбнi мiж собою, мовби розбiгались, як кола по водi, вiд потопленого оригiналу — так нiколи й не написаного автопортрета» (стр. 70), тому проекту, который требуется осуществить любой ценой «сiльський повоенний пацанок… вивiльнити того пацанка з цього мовчазного й жорсткогубого, добре задбаногой охайно поголеного мужчини… то була цiлком самодостатня творчiсть, в якiй твое власне фiзичне незадоволення важило не так-то й багато… ти вернулась до себе, ти була вдома…» (стр. 28).
Легко заметить, что все эти воплощения, про-являющие эскиз осуществляются не в социально-ролевой, а в фантазматической представленности Я (уявила себе, вiдчула себе, тощо), образуя воображаемый мир отношений героини и героя. И в сущности сам по себе факт наличия воображаемого мира как такового явление естественное и даже невинное, беда в том, что им-то эти отношения и исчерпываются, да к тому же этот мир не благо-устроен, в нем играют нехорошо и в нехорошие игры. Героиня и здесь верна себе: «грати, так по-чесному! — розпороти те пап’е-маше ножем: тодi й повалили iстерики, доба за добою, нiж вищербився, аж до лiкарнi впору лягати…» (стр. 58). Независимое лишь в своих собственных фантазмах, не существующее в действительности Я, непосредственно из своей телесной реальности претерпевает расщепление в универсум искаженных представлений, демонстрируя и изживая все возможные градации ключевой метафоры — униженной героини.
Вона не може зрозумiти свiт людей, якi кажуть про свiй статевий орган у третій особi (стр. 13). А як зрозумiти свiт тих, хто не тiльки вiдчужує вiд себе орган в iм’я, а ще бiльше — живу, цiлiсну людину в уяві про неї? Вона нiколи не каже про нього просто Микола, навiть, мiй коханий, ми кохали-ся, де “-ся” є зафiксованою в природнiй мовi ознакою актуального безпосереднього спiввiдношення, де вiдношення до iншого розчинене у вiдношеннi до себе, i це свiдчить про глибоке самовiдчуження, звiдки iнтимнi стосунки є не со-прикосновением двух тел, а диссонансом противоположных представлений. Так исторически сложившееся отчуждение — отчуждение на уровне мифических образов Я, становится принципиальным — самоотчуждением.
Мифические образы мерцают ускользающими гранями, вызывая душевную смуту и экзистенциальный разлад и в этом мерцании все шире развертывается хаос и раз-общенность миров. И движутся они кругами, все более погружаясь в пласты памяти, выпадая из настоящего, ежесекундно пропуская возможность быть. Вот это все — от блужданий внутри, до блужданий вовне («це, власне, почалося з першого дня — прибутний, пiдземний гул розбудженої пам’ятi» (стр. 65) ; «Перед тим вони кружляли довкола свого, ще необжитого пристановиська… раз у раз вертаючись i наново розкручуючи маршрут в iншому напрямi, — i зненацька цiла околиця зробилась однаково нерозпiзнаваною, i неясно було, в який бiк додому.» (стр. 113)), может быть, до мельчайших ньюансов, предчувствовалось как неотвратимое. Но что значит это предчувствие, что значит эта неотвратимость? Тайное предвкушение открытия все новых и новых подтверждений вины Другого, упорное ускользание от поставленности современностью вопроса о самом себе, скрытое стремление вновь, сквозь века и на века утвердиться в том же самом небытии, ибо из двух зол выбирают меньшее.
Но пережитая так за девять месяцев история – сверхинтенсивный чувственный опыт, разрушает ключевую метафору — героический код, но вместе с этим — и память, и тело. (См. о разрушении памяти стр. 66-67, 86.) В текстовом звучании история переживается вновь уже не патетически, но саркастически и иначе не может быть. Стоит того свобода?
Изначальное отношение и действительность.
Совершенно безотчетно героиня роняет жуткую фразу: «я є така, який ти зi мною» (стр. 30). Весь ее ужас — в псевдоочевидности, в наивной и искренней принятости штампа, в неизмермеримом расхождении с декларируемыми стремлениями. Та чому ж не навпаки ? — ти е такий, яка я з тобою. Ось це й е залежнiсть — неспроможнiсть бути собою («ця нiколи не знана сповна свобода бути собою» (стр. 33)). И если действительная независимость есть бытие самим собой, то початкове вiдношення до себе мае таки бути свободою, тобто бути собою з будь яких обставин. Вельмишановна героїню, зробiть ласку, вiзьмiть на себе тагар хоча б просто Бути.
Оттого и вопрос о бытии не свершается как философский вопрос, сказывая бытийное в сущем, а лишь выговаривает неподлинность этого сущего и порыв к подлинному, увы, лишь порыв. Да, героине не нужно такое чувственное отношение к другому, которое оборачивается n-мерной сверх-задачей, но иначе она не может. Потому и обращен самым непосредственным образом из последней точки реальности, сломавшей все свои пределы, другой вопрос: как быть ? Что, собственно, прежде всего, означает — как жить вне жертвы и палача.
Есть в романе несколько очень поэтических строк о любви вообще. И никто не сомневается в том, что эта любовь есть в душе героини. Но только любовь эта абстрактна, и именно поэтому — одинока. Эта любовь ищет и ждет, героине, как будто, нужен конкретный шанс пережить со-бытийность с Другим, которая есть в то же время обретение себя («свiй единий, кругло-довершений шанс на несамотнiсть отої любовi» (стр. 35)). И ее встреча с Миколой есть этот шанс. Вот тут-то и замыкается круг — «я є така, який ти зi мною». Шанс заведомо утрачен. Они оба распяты на кресте двух пар оппозиций: девочка, брошенная на вокзале/трагическая героиня и послевоенный мальчуган/романтический герой, встречи двух Я не происходит, каждый находит в другом не того, кого ищет, а того, кого вызывает к жизни.
Героиня признает: “таки була пара» (стр. 11), «свiй, в усьому — свiй, одної породи звiрюки!» (стр. 34). Но добавляет при этом, что «в мовi, було все, чого нiколи потiм не було мiж вами в лiжку». Ведь очевидно, что именно их братская языковая общность (вот какая — ведьма/чернокнижник (стр. 49)) убивает в них все человеческое, поскольку провоцирует воспроизводство отношения власти, а не солидарности. Парадокс! Братство двох пригноблених, гвалтованих та битих на всi лади оказывается не может быть партнерством ни в сексе (их сексуальные отношения бесплодны), ни в эротике (они не могут доставить наслаждение друг другу), ни в культуре (яка тут мова, хоча б тiло врятувати!), ни в бытии.
Здаеться десь на перетинi цих опозицiй, у болiсному вiдкиданнi вiдчуженого та з ним — самовiдчуження, в iншому вимiрi, нi, не в сарказмi, в який переходить героїзм та не в фарсi, в який переходить сарказм, а в принципово iншому ставленнi може бути iнтегровано цю дисперсiю зламаних брудних проекцiй у той могутнiй «високий тон» еротичного свiтовiдчуття.
Новая глава?
Фалiчнi структури занадто слабкi…
Але цю мiсiю не бере на себе жiнка, бо не хоче бути чоловiком. («Ти жiнка. В цiм твоя межа.» (стр. 21); «витка рослина, котра без прямостiйно• пiдпори, хай би навiть i намисленої.. опадала долi й зачахала» (стр. 22)).
… а структури спокуси занадто дiючi.
Й цю мiсiю охоче бере на себе чоловiк, бо хоче будь що бути переможцем («той чоловiк грав без правил, точнiше грав за власними, як правдивий кантiвський генiй, в його силовому полi пробуксовувала будь яка передбачувана логiка подiй… аби тiльки виламатися, вимачкуватися з колiї — з отої вiковiчної вкраїнської приреченостi на небуття» (стр. 36)).
Верхи не могут, а низы хотят быть снизу.
Ось вони й лежать поряд, вiн — щось таке пiдiймаеться вгору – чи дiйсний член, чи нацiональна iдея, та вона — в’є хороводи рослин навколо безодні. Або навпаки — вона розгортає безодню заради iдеї, то вiн ввинчивает болт по той же резьбе. Може вони й досi йдуть поруч?
Здається, що нi. Цiла нацiя не може бути приреченою на самознищення. Нацiя не може також бути субьектом самогубства — тут виникають дуже складнi проблеми з органiзацiєю останньої подiї. Я вважаю, що в українцiв вже не має iншого вибору, нiж по-справжньому бути.
Е. Герасимова. Август 1996 г.
Матильда.
Так i буду писати двома мовами — рiдною та українською, бо якщо в героЇнi згвалтоване тiло, то в мене — мова…
Вообще-то удивительно: начало собственной творчекой жизни — работа о Кассандре Леси Украинки, где в украинском переводе искажен и сломан категориальный ряд «судьба/рок/доля», — совпавшее с началом этой, оказывается всем знакомой и понятной, архетипической траектории, и вот, в конце — возвращение к текстовому миру — письмо на двух языках о «Польових дослiдженнях з украЇнського сексу» Оксани Забужко. Ну то хай буде так, як є. Якщо вона сказала i спасла свою душу, то може й я, коль скоро начала писать, тоже спаслась.
А под спудом, был в промежутке Набоков, нигде не опубликованная статья о романе «Защита Лужина». Этот роман, как и остальные три, был написан Набоковым там, где он испытывал неотвязное чувство «физической зависимости», которое порождалось не изнутри тела, не в связи с иным языком, а, наверное, глубоко чуждой духовной атмосферой.
Как известно, герой последнего романа Набокова этого периода его творчества («Приглашение на казнь») — Цинциннат никак не мог выговориться, слова покинули еще живое и одухотворенное тело. Возможно в момент казни он обретает новую среду общения, новые смыслы и новый язык. Возможно и то, что текст, пишущийся сейчас на компьютере (переход на украинский — клавиша F 11) — это метафизичекий шаг Цинцинната в момент казни к каким-то новым «Мы».
Сразу же после «Польових дослiджень» прочла статью О.З. в «Сучасностi» (N 9 1994 р.). Там теж йдеться про мову, але мову культури. Текст з дотошним дослiдженням хвороб української культури, та порiвннням її засобу буття з «американським» у певному мiсцi обрывается, чтобы уступить дорогу знакомым симптоматичным реминисценциям. Всякий раз, как только беспристрастный ученый-украинист задается вопросом об истоках и основаниях того диагноза, который ставится украинской культуре, он отвечает на него внешне, а точнее — не отвечает. Вместо того, чтобы продолжать спрашивать самое украинскую культуру, он утрачивает исследовательскую установку и превращается из украиниста в националиста. Ответ известен — во всем виноваты русские. Но почему же тогда другие страны СНГ, задаваясь вопросом собственного культуротворчества, не выдвигают России таких претензий?
Ось що пише О.З. з цього приводу: «»Брати» без «вдячностi та побожностi» означає — гвалтувати: це мова танкiв, а не культури, i саме такої мови, на жаль, небезуспiшно — вчила нас московська iмперiя.» Але нiхто не звертає уваги на те, що якщо вчитися в будь кого, то краще позитивним рисам, нiж негативним, що учень сам вибирае в кого й чому навчатися, бiльше, чому самi українцi не навчили росiян робити по-iншому? (да нет, ВСЕ выдвигают, от белорусов до тувинцев и чукчей, просто автор не владеет этими языками и поэтому «не в теме», — РЕД.)
Далi, «це злоякiсний, агресивний («московський») тип провiнцiалiзму, накладаючись — упродовж останнiх шiстдесяти рокiв особливо щiльно ! — на наш, традицiйний, малоросiйсько-хуторянський, в основi своїй безневинно-мазохiстський, — геть затулив нам вiкно в Європу» (стр. 148). Цей роздiл класифiкацiї трохи не зрозумiлий, бо авторка не каже про засади, з яких вона виводить такi типи провiнцiалiзму. Тобто, якщо йдеться про садiзм та мазохiзм, то вони йдуть поруч, немає одного без iншого, якщо про садо-мазохистський комплекс, то вiн, мабуть, властивий обом культурам, а як вiн спрацьовує у певних обставинах, як дiє у тому чи iншому контекстi, як це впливає на своерiднiсть тiєї чи iншої культури — це окреме питання, до того ж — не дослiджене.
Не хотелось бы касаться здесь столь наболевшго вопроса, и не будь у О.З. «Польових дослiджень», он так и остался бы невысказанным. Но ежели автору хватило смелости в цьому романi (а по-перше — в життi), де О.З. була бiльш вiдверта, розглядати проблеми сучасної України принципово послiдовно, то чому ж й менi не казати до кiнця? Ведь, в сущности, совершенно не важно — кто, кого и чему учил и что куда накладывалось, здесь замечателен сам фундаментальный ход мысли — виноват Другой, а Я — невинная жертва.
Те русские, которые до 1991 г. были гражданами СССР, а после его развала оказались гражданами Украины, чувствуют себя в равной мере неуютно и в том, и в другом государстве, не разделяя в первом случае тоталитарную идеологию, во втором — национальную амбициозность. В современной Украине они становятся козлами отпущения: не можеш розмовляти на державнiй мовi, замовкни! В этом случае с украинской идеей смешивается не секс, а государство, и украинский язык, еще не став полноценным языком культуры, уже становится языком власти — предлогом, поводом для репрессий содержательного характера (це твердження залишимо на совісті автора — українська мова стала повноцінною мовоюкультури ще за царату, про що визнала сама Петербурзька Імператорська Академія Наук спеціальним рішенням, а також тотальна українзацїя в 20-30-х рр. в підрадянській Україні довершили справу на практицы, — РЕД).
Далее, не менее симптоматично, О.З. обращает внимание на очень важный момент, присущий украинской культуре, который она называет «страх чужого» (стр. 148). Зная и Фуко, и Лакана, она почему-то не употребляет понятие «Другой», а говорит «чужой». Значит, Другого, в том смысле, который вложил в это понятие Лакан (Другой — это символически конституированное отношение Я к самому себе), в принципе не существует, есть только «чужие». То есть, Другой — это заведомо чужой, в смысле чуждый, иначе говоря, не партнер, а враг, причем не какой-то внешний тот или этот, это внутренняя враждебность Я как исходное отношение.
В романе О.З. пишет: _»… вiтчизна — то не просто земля народження, правдива вiтчизна є земля, яка потрапить тебе вбивати — навiть на вiдстанi, подiбно тому як мати повiльно й невiдоротньо вбивае дорослу дитину, утримуючи •• при собi, сковуючи кожен порух i помисл власною обволiкаючою присутнiстю…»(стр. 32); «Україна — Хронос, який хрумае своїх дiток з ручами й нiжками» (стр. 24); «… взагалi все, що здатнi українцi про себе повiдати, — то як, i скiльки, i на яий спосiб їх били… коли нiчого нi в родиннiй, нi в нацiональнiй iсторi не нашкребти, то ма-ло-помалу звикаєш пишатися саме цим (стр. 103)». Здесь эта враждебность проявляется как страх отпустить свое слово, свой смысл в иное пространство, страх открыть иные слова и смыслы в грядущем.
Более того, следует обратить внимание на то, что в последнем процитированном фрагменте речь идет вовсе не о том, что украинцам якобы действительно нечего сказать или о том, что на украинском невозможно что-то сказать, а о способности говорить о том или ином предмете, на том или другом языке, то есть о способности к выбору вообще внутри самого языка культуры. И если так исторически сложилось, что в самом языке украинской культуры бессознательно осуществляется дискурсивный контроль выбираемой тематики, то не удивительно, что он распространяется также и на выбор языка. Ось так, i проблема навiть не тiльки в мовi нацiональнiй, в тiм, що хтось її заперечуе, а ще й в мовi культури, в тiм, чи можна взагалi говорити, як та що казати.
В указанной статье О.З. обращает внимание читателя на необыкновенно важный факт языка американской культуры — основание принципиальной новизны американской нации заключается в том, что ее целостность конституируется исходя из общего будущего. То есть, если традиционно в основу национальной целостности полагалось прошлое как общая память, судьба, история, язык и пр., определяемые исключительно пространственно, то здесь мы имеем дело с тем, что в основе национальной целостности лежит время, оставляющее горизонт — пространственные определения, открытым любому иному. Возможно, предлагая соотечественникам этот принцип в качестве более продуктивного, автор согласится распространить его и на русских по языку и происхождению граждан Украины, дабы, ассимилируя плоды их деятельности на благо будущего общего отечества — действительно независимой Украины, «сохранить их национальный паспорт»?
Что же касается предмета романа «Польовi дослiдження», то он таков, что не позволяет автору ускользнуть в привычные самооправдания украинцев, а ведет дальше и позволяет не только выговорить все те смысловые пласты, которые до сих пор замалчивались, но выводит конкретную проблематику в столь универсальный план, что действительно становится не столь уж значимым выбор того естественного языка, на котором она будет обсуждаться.
Парадокс номинации.
Уже в самом названии сливаются в одно секс и украинская идея, хотя, на самом деле, секс не имеет национальности, а предназначение любой идеи — увенчать ту или иную аксиологию. И то, и другое вполне очевидно для автора. Она намеренно почти не использует другие понятия — любовь, эротика, чувственность, страсть и т. д., почему? Потому, что речь идет о пределах и тех формах, которые скрывают эти пределы. Границей женщины является мужчина, как и наоборот; замещением эмпирического фаллоса может стать символический — идея, но это явно не одно и то же. Символическое замещение призвано скрыто установить некоторый предел реальности и тем самым ее конституировать — женственное и мужественное, но вместе с тем оно есть превращенной формой самой этой реальности, довольно самодостаточной. Кроме того, как известно, в своем символическом варианте фаллос является выражением отношения власти.
Собственно, секс и власть имеют везде одно лицо и это тоже вполне очевидно для автора. Следовательно, наложение этих фигур принципиально важно. Действительно, только посредством такого акцентирования можно дать понять читателю, что речь идет о конкретной форме власти, которую нельзя ни обойти, ни преодолеть, давление которой над тобой едва ли не лучше, чем ее давление изнутри тебя.
Название автора провокационно: оно может быть принятым в качестве вызова, и тогда гомон многих философствующих «микол» распространится повсюду (пове-лись-таки на клубничку, а остальное — просмотрели), но должно быть опровергнутым на уровне реальности. А для этого нужно, как минимум, понять, какой вопрос стоит за этой намеренной бравадой понятия «украинский секс» ( «ми закохуемося не в мужчину, а в нацiональну iдею»(стр. 104); «нацiонал-мазохiстка» (стр. 53); «сексуальна жертва нацiональної iдеї» (стр. 103)) По-моему, это довольно просто: почему в реальности постсоветской Украины секс становится украинским?
Проблема бытия.
Безпосередньо прямо звiдси, без довгих дедукцiй та аргументiв вихоплюється проблема буття. Та як же вона формулюеться ? «Український вибiр — це вибiр мiж небуттям i буттям яке вбиває» (стр. 46); «Що єдиний наш вибiр, отже, був i залишаеться — межи жертвою i катом: мiж небуттям i буттям-яке-вбивае» (стр. 140). Але це не фарс на метафiзику, а ось така метафiзика, що вибухае з ось такої «фiзики» (українського сексу).
Розглянемо це уважнiше: по-перше, ми маемо чуттєво-рольовi, взагалi, архетиповi конотацiї буття; по-друге, тут йдеться про онтологiчний вибiр, к тому же такой, где альтернативы, в сущности равнозначны и в равной мере недействительны (как предельное понятие метафизики, бытие имеет только позитивное содержание, поэтому, в подлинном смысле Бытие или Подлинное бытие не может убивать, это нонсенс, то есть буття-яке-вбиває — это псевдобытие, иная форма небытия). Вот этот-то момент и хочет донести до читателя автор: что выбор невозможен, и не столько в силу неприемлемости каждой из альтернатив, но и потому, что иным образом ситуация выбора не складывается, что проблему нельзя переинтерпретировать по-иному, что она дана именно так. Поэтому следующий вопрос, которым следует задаться таков: чому саме так конотуеться ця проблема i, далi, чому вона набувае антиномiчного змiсту?
Роль тропов.
Между тем, как говорил Кьеркегор, размышление о грехе не допускает ни фривольного, ни назидательного тона, об этом предмете следует говорить со спокойной серьезностью. И это действительно так, ведь любой предмет, чтобы быть высветлен, должен открываться взору непредвзято, тем более если он столь деликатен как этот. Автор же пишет в тоне неуемной боли и ненависти, сарказм — основа фигуративной цельности произведения, которым оно взвинчивается и разворачивается в скандальную истерику. Что это — некорректность автора, факт того, что предмет не устоялся или намеренность ? Суть, видимо, в первую очередь, в том, что такой предмет не должен быть выражен иначе, чтобы дать читателю выбор — поддаться первой реакции на тон, включиться в разговор на уровне риторики или осмотреться и понять, на что указует этот текст и говорить по существу.
Во-вторых, фигуративное и тональное единство задают и воссоздают соответ-ствующее чувственное состояние, выполняя важную сверхзадачу. Фигура сар-казма срабатывает в четко определенном направлении: если в подавляющем боль-шинстве контекстов украинская идея патетически манифестируется, то здесь происходит разрушение всеобщего пафоса вокруг нее и, в некоторой мере, девальвация самой идеи. Тем самым, происходит первичное изживание властных структур современного языка украинской культуры. Кроме того, только посредством столь мощной самоиронии впервые в современной украинской культуре всерьез была поставлена проблема бытия и, более того, намечено направление дистанцирования от данной ее формулировки.
Реальное тело.
Этот роман — рассказ о чувственной почве определенного способа бытия, прерывающийся возгласом, криком, порывом, призывом? – вопросом о том, как быть иначе. Этот вопрос, врывающийся в существование всякий раз, когда человек подходит к пределу, есть не только основной рефрен романа, варьируемый, в зависимости от контекста, на всем диапазоне чувств героини, но и что-то вроде трамплина в будущее. Этот вопрос всегда возникает тогда, когда героиня в очередной раз переживает безысходность того онтологического тупика, в который попадает. Это и есть основная проблема романа: как вне оппозиций (палач/жертва) жить и вне полюсов антиномии (обреченность на небытие/бытие-которое-убивает) выбирать ?
Одна из важнейших заслуг О.З. мне видится в том, что ей удалось показать чувственное исторически и тем самым разграничить чувственное и сексуальное. Действительно, первое не сводится ко второму, хотя, в силу взаимопроницаемости этих сфер, водораздел между ними достаточно тонок. Так, сексуальность есть единственная и наиболее прозрачная среда проявления тех форм чувственности, в которые она отливается целостным существованием, поскольку здесь невозможно солгать; формы чувственности складываются из всего опыта всех же чувств — голода, холода, бездомности, слышимого хамства и видимого непотребства, всего того, что на основе инстинктивной сферы, вольно и невольно, ежечасно воспринимается. Словом, чувственное — это риторика языка культуры, сформированная Историей и Семьей, действующая как бессознательная система правил жизни или выживания. (См. стр. 31, 63, 79, 88, 127-138 и т.д., в целом автор это обозначает так: «пiдвладнiсть необорному, метафiзичному злу, де вiд вас нi чорта не залежить». (стр. 100); «Страх починався рано. Страх передавався у спадок.» (стр. 127); «перший досвiд, куди сильнiший, нiж якесь там притискання колiньми в класi пiд партою». (стр. 133) На этом уровне пол и власть оказываются почти неразделенными, и понятие «украинский секс», обретая метафорический характер, становится вполне корректным.
Теперь понятно, почему, не смотря на все знаки опасности, героиня все же включается в игру, почему, не смотря на все муки, она не только не уходит от Миколи, но, более того, любит его. Ведь выбор в данном случае делает не она, а ее тело, причем не физическое (это тело, напротив, сопротивляется, «тiло боронилось поза моею власною волею, в тiлi, навiть звiдки вгнiжджений, розростався — страх, так безвмисно пущений мною повз увагу; воно чуло за цим чоловiком щось, чого не чула я, — сама тимчасом перетворюючись на ягу, на каструючу мегеру з лещатами в лонi…» (стр. 43)), не эротическое, но реальное — конституированное языком культуры чувственно-психологическое тело, являющееся критерием любой реальности («i її нагло пройняло… напливом чудного, не еротичного навiть, нi! — якогось iншого, до млостi тривожного збудження — мов перед операцiею, або екзаменом: щось iз гулом клубилося, насуваючись на неї, щось необорне, темне й грiзне, щось самочинне i тому справжне… але в нiй не було страху, була – уже ввiмкнена, пiднесено-пружна готовнiсть негайно рванути назустрiч життю» (стр. 65).
Формы чувственности.
Так исторически сложилось, что в украинской культуре измерение Другого всегда было заполнено Чужим, что привело к отождествлению Чужого и Другого. У Лакана Другой — это Отец, но не в узко-психоаналитическом смысле, а шире — символическая функция, место речи как тот дискурс, которым становится Я в момент артикуляции. В «больной» культуре — существующей на уровне первичной идентификации, это дискурс бессознательного — тот след, который оставлен конкретным другим, здесь Другой отчужден и потому символическая функция может быть отождествлена с функцией господства. В «здоровой» культуре — достигшей самоидентичности, Другой есть Имя отца, где место речи — это весь символический мир — языковое пространство самой культуры. Поэтому, в случае с украинской культурой, для ее полноценного самоосуществления дело не сводится только к тому, чтобы освободить измерение Другого от Чужого, но необходимо также освободить и самое Я. То есть, обретение свободы есть, большей частью, не стирание в памяти следов всех исторических чужих, но генерирование полноценного зрелого Я из того я, которое веками оставаясь под спудом, не столько развивалось, сколько подвергалось искажениям.
К сожалению, украинская культура на всех уровнях по-настоящему не знает Другого и потому боится быть в качестве Другого. Но что это за страх ? Страх бывает естественным, тут йдеться про захист життя, а так же — танатическим, де вiн є як потяг до згуби. Героиня романа постоянно говорит о том, что з Миколой в неї не було аж нiякого жаху. При этом она замечает вскользь: «дивно, до якої мiри його присутнiсть, як динамiтом, глушила в тобi всi, доти такi незлецьки розвиненi, захиснi iнстинкти» (стр. 14). Спрашивается, почему, во-первых, изначально предполагается, что Другой должен восприниматься в контексте страха-самозащиты, а, во-вторых, почему этот другой — Микола вызывает необходимость в чувстве такого рода, и почему, наконец, у героини оно подвергается вытеснению? Ведь возможно было в присутствии Другого испытывать нечто противоположное — чувство защищенности и т.п., кроме того, должным было бы, наряду с этим, переживать страх за Другого. Естественный страх в своей нормальной форме — тревога за… лежит в основе отношения ответственности и заботы, и он-то, взятый как изначальное отношение Я, возвращаясь в качестве Другого, и порождает комплементарное чувство — защищенность.
Далее героиня утверждает следующее: «того страху — манливого й темного, заворожливо-притягального захвату згуби, який є в ньому, i в iнших я часами його розрiзняла, — нема в менi» (стр. 23). Попробуем ей поверить. Но тут же окажемся вынужденными вернуться к вопросам, заданным выше в связи с анализом естественного страха. Если Другой изначально воспринят на основе страха-самозащиты, более того, если с таким другим — носителем танатического страха, этот страх уместен и оправдан, и наконец, если, к тому же этот страх еще и вытеснен, так что же это все должно значить, как не возвращение того же страха но только в превращенной форме, в виде страха танатического? Танатический страх всегда имеет форму страсти к какому-либо объекту и задает разрушительное отношение, как внутреннее отношение Я, он, принятый в качестве Чужого, вызывает, соответственно, чувство протеста як свое iнше потягу до згуби — прагнення до волi («носила свое iсторичне страждання з викликом» (стр. 99), «цiлу молодiсть вона рвалася геть з льоху» (стр.62), «бажання вирватись — iще не свобода» (стр. 71)).
Героїня вiдверто каже, що все життя, де вiдбувався її первинний чуттевий досвiд, сильнiший нiж перше вiдчуття полу, було проникнуто страхом. И это вполне нормально, ибо речь шла о ее и ее близких жизни, то есть выживании в таких-то условиях. Но при этом здесь вообще не было другого — позитивного чувственного опыта и, соответственно, не могло быть опыта его конституирования. На его месте мы находим враждебность, как реакцию на насилие — «ухнувши на кiлька годин в яму чорно•, огненно-пропекущої зненавистi» (стр. 101), как реакцию на бессилие иных переживаний — «а її замiсть вабити, вже нишком дрочив той непереможний натиск дурного здоров’я, весела й самовпевнена небитiсть» (стр. 99), как изначальное восприятие себя — «вкупi з мамою: з нею вона починала ненавидiти власне тiло» (стр. 84). И здесь эта враждебность становится не просто единственным опытом, указующим на отсутствие и необходимость опыта иного, а неспособностью и невозможностью выбирать другое («як антена комашиного вусика, всюди виловлюе запах горя, i крекучи повзу на нього, замiсть весело трахатися з молодим здоровим бичечком» (стр. 102)) и, в таком качестве — основной тенденцией существования, что проявляется в повторении прошлого, в отсутствии изменений в реальности.
Обретение Украиной независимости породило множество иллюзий, одна из которых, кстати — основная, весьма пагубная, заключается в том, что перформативно-конститутивного, формально-государственного уровня достаточно для того, чтобы быть независимым. Между тем, независимость еще нужно реализовать в действительности. Описанная «неопытность» украинской культуры и, скрывший ее, на непродолжительный период времени, флер иллюзий, привели к тому, что многие возможности, не реализовавшись в срок, были утрачены. Что же произошло вместо этого ? Указанная тенденция сработала в направлении расшатывания реальности: первоначальный естественный страх приобрел устойчивый танатический характер, протест — характер враждебности. И это свидетельствует о том, что в украинской культуре так же отсутствует опыт преобразований чувственности, опыт языковых трансформаций. Именно поэтому реальность спонтанно движется в направлении погружения в прошлое и гипертрофии тех форм, которые в нем были закреплены.
Это приводит героиню к неожиданному и несколько неприятному открытию собственной сути: «вся моя, з колiна в колiно громаджена жiноцька сила, досi спрямована до свiтла… з тобою — вивернулась чорною пiдкладкою назовнi, зробилась нищiвною, смертоносною зробилась» (стр. 88). Собственно это и есть основной результат ее польових дослiджень. А именно: на самом дне субъективной реальности имеется чувственный раскол на свет и тьму, где тьма довлеет — очевидная неадекватность конституирования архетипической чувственной амбивалентности на уровне первичного символического слоя. В основании данной неадекватности Я самому себе, оказывающейся, в конечном счете, страхом быть в качестве Другого, лежит отношение зависимости от Чужого («…залежнiстю, закладеною в тiло, як бомба сповiльненої дiї, з несамостiйнiстю цiею, з потребою перетоплюватись на вогку, хляпаву глину, втовчену в поверхню землi». (стр. 18)).
Это и есть совершенно точно диагностированный Миколой их общий «комплекс нацiональної неповноцiнностi» (стр. 56) в действии, в своем предельном выражении. И поскольку речь идет о его объективации, то успех здесь состоит в том, чтобы пережить и изжить его, дабы освободить место тому здоровому эротизму, который рвется в жизнь заблудившейся героини («чистим, як високий музичний тон, зарядом такого потужного еротичного заклику»; «кохаючись по-справжньому, зливаешся не з партнером, нi, — з розбуялою анонiмною силою, що протинае своїми струмами все живе» (стр. 19)).
Воображаемый мир.
“Нi, передчуття — були: передчуття нiколи не заводять, то тiльки цiлеспрямована сила нашого «хочу!» перебивае їхнiй голос, заважае дослухатися» (стр. 14). Собственно говоря, что такое предчувствие? Героиня признается с досадой в том, что знала все с самого начала, более того «знала ще й до початку» (стр. 17). С точки зрения здравого смысла можно было бы спросить ее, если знала, то зачем шла навстречу тому, что предвидела. Но героиня наряду с фактом своего предчувствия, указывает на неотвратимый характер надвигавшихся событий. А что есть эта неотвратимость?
Случившееся поднималось из глубин, случившееся вызревало веками, оно вырвалось из внутреннего мира каждого из героев. Все то, что в течение всей истории заталкивалось под кожу, как раз с провозглашением независимости незамедлило явиться на сцену настоящего. Эти, с фатальным оттенком, предчувствия героини — не что иное как априорная чувственная вовлеченность в те взаимоотношения, которые складываются у них с Миколой.
Еще до их встречи она жила именно этими, такими чувствами и зависела от них, еще до начала их романа она уже принадлежала не себе, но ему. Она всегда этого боялась и не уставала протестовать. Возможно, начав писать роман, она уже не могла вспомнить себя в первое мгновение встречи с Миколой. Глубинный чувственный раскол, пожалуй, едва намекнул о себе незаметным ощущением неуверенности, как шорох тени, скользнул страх. Этого не было? Это всего лишь гипотеза… И все же, выявленное впоследствие основание не могло заявить о себе иначе как в виде моментального импульса страха. Здесь предчувствуемое укоренилось как неотвратимое. В этом укоренении обнаруживается смещение точки отсчета и угла зрения — начало обїективации определенного рассмотренными формами чувственности способа восприятия Я и Другого.
Происходит сдвиг от интернационального эротизма — к национальной идее, от желания наслаждения — к предчувствию/неотвратимости насилия. Здесь изначальная устремленность к со-бытию любви выталкивается воображением вовне в релевантный фантазм, а тело умолкает. Пестовавшийся столетиями идеал бытия стал сугубо идеальным и заговорил во всей полноте своей идеологической сути. Смещенность восприятия вызывает раздвоение мотивов: душа тяготеет ко всяким возвышенным романтическим формам и образам — мотив спасения Своего, а тело — к «низменным» страстям — мотив противостояния Чужому. Общая направленность этой раздвоенной мотивации достаточно традиционна — жертвенное падение вместе с утверждением чего-то высшего, затаившееся в реальности вечно женственное — спасти душу другого пусть даже ценой собственной души. Но это-то героине и не нужно («ти певна була, що зможеш зробити те, чого однiй людинi для iншої самотуж зробити… хiба вiдкупивши її своїм власним життям: помiнявшись долею» (стр. 114)).
Нетрудно понять, как секс здесь оказывается вписан в идеологию, более того в борьбу, где речь идет не о сексе вовсе, а о борьбе за идею. В лiжку! За что борется каждый из героев в этой ситуации можно вычленить как из названия романа, так и из контекста: она — за абсолютное обладание символическим, извините, фаллосом (мова), он — за безраздельное господство над реальным (земля). В принципе все это не так уж страшно, только место выбрано неудачно, да и способ сомнителен. В такой борьбе куда безопаснее поражение обоих сторон, что, впрочем и происходит, опять-таки, не случайно.
Ось тому вiдповiдь Оксани на питання Донни фальшива, лжива наскрiзь. «Я не розумiю, чому ти все це терпiла ? І mean, в лўжковi? Чому вiдразу не сказала: ні?» (стр. 140). І Оксана каже, що вони, тобто, уркраїнськi жiнки, приймали цих українських чоловiкiв такими, якi вони є. А ни фига, говоря языком автора, черта с два, принимали. А как же семейный спорт украинской интеллигенции? А почему же вместо того, чтобы принять, Вы роман написали ? Что, прием только на девять месяцев, а потом лечиться от принятого, выблевывая по утрам памятью тела все прелести пережитого романа? Терпела, еще как терпела, ведь мученницей, страдалицей за идею себя чувствовала, победительницей! («Чому тобi здавалося, нiби ти зможеш витягнути його на собi з тої ями, в яку вiн, очевидно ж було, так послiдовно вглибав?» (стр. 26); «я витягну, виволочу тебе на собi, мое• потуги стане на все: пiв-України з мiсця зiрвати, пiв-Америки поманити за собою в Україну»(стр. 96); «я народжу тебе заново»; «спасительницею себе уявила, жоною-мироносицею, так?» (стр. 85). Микола: «їм усiм треба перемагати»; «вперше-бо мала дiло з мужчиною-переможцем. Українець — i переможець: чудасiя, їй-бо, в снi б не приснилося»). Вот он порок — героизм: страх, порождающий протест, вызов вызывающий иной страх, нескiнченне прагнення до волi неумолимо перетекающее в потяг до згуби — отчаянное стремление преодолеть фундаментальное отношение зависимости, влекущее за собой еще большее ее усиление. Не украинское, и даже не советское, а еще более древнее у него происхождение, к тому же — темное. Дальше чем к фигуре метафоры — коду языка, конституирующей личностную идентичность внутри культуры, умозрение не идет. Но функцию последнего, как видно, начинает выполнять чувственный опыт.
Чувственный раскол, смещение восприятия, раздвоенная мотивация — вся ця послiдовнiсть внутрiшнiх неузгоджень, нагнетенная до предела, выплескивается вовне: реальное тело воплощается в различные роли — блатной уголовницы, дешевой проститутки, брошенной на вокзале девочки, самоотверженной спасительницы, ведьмы и пр. (цинiчка з явно приблатньонними, нiби з зони вивезеними манерами… вихоплювалася на переднiй план». (стр. 10); «покинута на вокзалi дiвчинка, ладна йти на руцi до кожного, хто скаже: «Я твiй тато»… от ту дiвчинку ти сама в собi не любиш…» (стр. 12); «впала в нестерпний, ядучий стид, ти вiдчула себе типовою совковою проституткою» (стр. 101)) — все они, поставленные в известность о провозглашенной независимости, поспешили навстречу другому. Какому ? Проекту Другого — «всi мальовани ним обличчя були умовнi, i всi невловно-мiнливо подiбнi мiж собою, мовби розбiгались, як кола по водi, вiд потопленого оригiналу — так нiколи й не написаного автопортрета» (стр. 70), тому проекту, который требуется осуществить любой ценой «сiльський повоенний пацанок… вивiльнити того пацанка з цього мовчазного й жорсткогубого, добре задбаногой охайно поголеного мужчини… то була цiлком самодостатня творчiсть, в якiй твое власне фiзичне незадоволення важило не так-то й багато… ти вернулась до себе, ти була вдома…» (стр. 28).
Легко заметить, что все эти воплощения, про-являющие эскиз осуществляются не в социально-ролевой, а в фантазматической представленности Я (уявила себе, вiдчула себе, тощо), образуя воображаемый мир отношений героини и героя. И в сущности сам по себе факт наличия воображаемого мира как такового явление естественное и даже невинное, беда в том, что им-то эти отношения и исчерпываются, да к тому же этот мир не благо-устроен, в нем играют нехорошо и в нехорошие игры. Героиня и здесь верна себе: «грати, так по-чесному! — розпороти те пап’е-маше ножем: тодi й повалили iстерики, доба за добою, нiж вищербився, аж до лiкарнi впору лягати…» (стр. 58). Независимое лишь в своих собственных фантазмах, не существующее в действительности Я, непосредственно из своей телесной реальности претерпевает расщепление в универсум искаженных представлений, демонстрируя и изживая все возможные градации ключевой метафоры — униженной героини.
Вона не може зрозумiти свiт людей, якi кажуть про свiй статевий орган у третій особi (стр. 13). А як зрозумiти свiт тих, хто не тiльки вiдчужує вiд себе орган в iм’я, а ще бiльше — живу, цiлiсну людину в уяві про неї? Вона нiколи не каже про нього просто Микола, навiть, мiй коханий, ми кохали-ся, де “-ся” є зафiксованою в природнiй мовi ознакою актуального безпосереднього спiввiдношення, де вiдношення до iншого розчинене у вiдношеннi до себе, i це свiдчить про глибоке самовiдчуження, звiдки iнтимнi стосунки є не со-прикосновением двух тел, а диссонансом противоположных представлений. Так исторически сложившееся отчуждение — отчуждение на уровне мифических образов Я, становится принципиальным — самоотчуждением.
Мифические образы мерцают ускользающими гранями, вызывая душевную смуту и экзистенциальный разлад и в этом мерцании все шире развертывается хаос и раз-общенность миров. И движутся они кругами, все более погружаясь в пласты памяти, выпадая из настоящего, ежесекундно пропуская возможность быть. Вот это все — от блужданий внутри, до блужданий вовне («це, власне, почалося з першого дня — прибутний, пiдземний гул розбудженої пам’ятi» (стр. 65) ; «Перед тим вони кружляли довкола свого, ще необжитого пристановиська… раз у раз вертаючись i наново розкручуючи маршрут в iншому напрямi, — i зненацька цiла околиця зробилась однаково нерозпiзнаваною, i неясно було, в який бiк додому.» (стр. 113)), может быть, до мельчайших ньюансов, предчувствовалось как неотвратимое. Но что значит это предчувствие, что значит эта неотвратимость? Тайное предвкушение открытия все новых и новых подтверждений вины Другого, упорное ускользание от поставленности современностью вопроса о самом себе, скрытое стремление вновь, сквозь века и на века утвердиться в том же самом небытии, ибо из двух зол выбирают меньшее.
Но пережитая так за девять месяцев история – сверхинтенсивный чувственный опыт, разрушает ключевую метафору — героический код, но вместе с этим — и память, и тело. (См. о разрушении памяти стр. 66-67, 86.) В текстовом звучании история переживается вновь уже не патетически, но саркастически и иначе не может быть. Стоит того свобода?
Изначальное отношение и действительность.
Совершенно безотчетно героиня роняет жуткую фразу: «я є така, який ти зi мною» (стр. 30). Весь ее ужас — в псевдоочевидности, в наивной и искренней принятости штампа, в неизмермеримом расхождении с декларируемыми стремлениями. Та чому ж не навпаки ? — ти е такий, яка я з тобою. Ось це й е залежнiсть — неспроможнiсть бути собою («ця нiколи не знана сповна свобода бути собою» (стр. 33)). И если действительная независимость есть бытие самим собой, то початкове вiдношення до себе мае таки бути свободою, тобто бути собою з будь яких обставин. Вельмишановна героїню, зробiть ласку, вiзьмiть на себе тагар хоча б просто Бути.
Оттого и вопрос о бытии не свершается как философский вопрос, сказывая бытийное в сущем, а лишь выговаривает неподлинность этого сущего и порыв к подлинному, увы, лишь порыв. Да, героине не нужно такое чувственное отношение к другому, которое оборачивается n-мерной сверх-задачей, но иначе она не может. Потому и обращен самым непосредственным образом из последней точки реальности, сломавшей все свои пределы, другой вопрос: как быть ? Что, собственно, прежде всего, означает — как жить вне жертвы и палача.
Есть в романе несколько очень поэтических строк о любви вообще. И никто не сомневается в том, что эта любовь есть в душе героини. Но только любовь эта абстрактна, и именно поэтому — одинока. Эта любовь ищет и ждет, героине, как будто, нужен конкретный шанс пережить со-бытийность с Другим, которая есть в то же время обретение себя («свiй единий, кругло-довершений шанс на несамотнiсть отої любовi» (стр. 35)). И ее встреча с Миколой есть этот шанс. Вот тут-то и замыкается круг — «я є така, який ти зi мною». Шанс заведомо утрачен. Они оба распяты на кресте двух пар оппозиций: девочка, брошенная на вокзале/трагическая героиня и послевоенный мальчуган/романтический герой, встречи двух Я не происходит, каждый находит в другом не того, кого ищет, а того, кого вызывает к жизни.
Героиня признает: “таки була пара» (стр. 11), «свiй, в усьому — свiй, одної породи звiрюки!» (стр. 34). Но добавляет при этом, что «в мовi, було все, чого нiколи потiм не було мiж вами в лiжку». Ведь очевидно, что именно их братская языковая общность (вот какая — ведьма/чернокнижник (стр. 49)) убивает в них все человеческое, поскольку провоцирует воспроизводство отношения власти, а не солидарности. Парадокс! Братство двох пригноблених, гвалтованих та битих на всi лади оказывается не может быть партнерством ни в сексе (их сексуальные отношения бесплодны), ни в эротике (они не могут доставить наслаждение друг другу), ни в культуре (яка тут мова, хоча б тiло врятувати!), ни в бытии.
Здаеться десь на перетинi цих опозицiй, у болiсному вiдкиданнi вiдчуженого та з ним — самовiдчуження, в iншому вимiрi, нi, не в сарказмi, в який переходить героїзм та не в фарсi, в який переходить сарказм, а в принципово iншому ставленнi може бути iнтегровано цю дисперсiю зламаних брудних проекцiй у той могутнiй «високий тон» еротичного свiтовiдчуття.
Новая глава?
Фалiчнi структури занадто слабкi…
Але цю мiсiю не бере на себе жiнка, бо не хоче бути чоловiком. («Ти жiнка. В цiм твоя межа.» (стр. 21); «витка рослина, котра без прямостiйно• пiдпори, хай би навiть i намисленої.. опадала долi й зачахала» (стр. 22)).
… а структури спокуси занадто дiючi.
Й цю мiсiю охоче бере на себе чоловiк, бо хоче будь що бути переможцем («той чоловiк грав без правил, точнiше грав за власними, як правдивий кантiвський генiй, в його силовому полi пробуксовувала будь яка передбачувана логiка подiй… аби тiльки виламатися, вимачкуватися з колiї — з отої вiковiчної вкраїнської приреченостi на небуття» (стр. 36)).
Верхи не могут, а низы хотят быть снизу.
Ось вони й лежать поряд, вiн — щось таке пiдiймаеться вгору – чи дiйсний член, чи нацiональна iдея, та вона — в’є хороводи рослин навколо безодні. Або навпаки — вона розгортає безодню заради iдеї, то вiн ввинчивает болт по той же резьбе. Може вони й досi йдуть поруч?
Здається, що нi. Цiла нацiя не може бути приреченою на самознищення. Нацiя не може також бути субьектом самогубства — тут виникають дуже складнi проблеми з органiзацiєю останньої подiї. Я вважаю, що в українцiв вже не має iншого вибору, нiж по-справжньому бути.
Е. Герасимова. Август 1996 г.
Комментариев нет:
Отправить комментарий