В среде, сохраняющей сознание агро («простой народ» — как эндоним), ещё принято ритуально осуждать матерщину; не воздерживаясь от неё, — в определённых ситуациях благостно манифестовать безнадёжное (куда ж деваться) осуждение. По крайней мере, это свойственно женщинам из этой среды. Это придаёт матерщине, помимо прочего, особый сензитивно пикантный привкус игры в противостояние опасной грубости и ранимой благости: один из собеседников беззлобно матерится, имитируя намерение ошарашить, смутить, оглушить матерщиной, а другой — имитирует смущение и осуждение. Потом — меняются ролями.
Это, в сущности, — игровой ритуал, суть которого — в консерватизме автоидентификации. Аналог — это, например, современные коляды или масленица. В России уже около столетия совсем не колядуют и не празднуют масленицу, и даже не знают смысла этих терминов (не говоря уж о смысле явлений). Но имитация коляд — это достаточно важный инструмент автоидентификации (мы — русские, мы народ, мы наследники).
«Матерная ругань» в настоящее время — это архаизм. Конечно, при инвективной атаке широко используются матерные термины, но не менее широко, скажем, задействованы в этих параметрах и известные зооморфемы.
Гигантская лингвистическая трансформация русского языка началась в эпоху сокрушения крестьянства, Великого Северного Агро, — то есть во времена коллективизации в СССР, в 1930х. С этого времени матерщина начала достаточно быстро постепенно утрачивать функции инвективы (сиречь, ругани).
В частности, русские и украинизированные криминарго, — практически все варианты блатной фени второй половины ХХ века — табуируют, точнее, так сказать, илотизируют матерщину («маты мужикам тереть», «пацану маты западло», «вору маты не в рост»). Разумеется, это происходит не потому, что воры-законники (хранители, конструкторы и своего рода цензоры фень) — это лингвистические эстеты. Дело в том, что феня должна быть предельно функциональной (в режиме предельной лаконичности), и потому она отбрасывает весь вербальный мусор, всё лишнее, ненужное в жёстком тюремном бытии. Современная матерщина почти лишена семантики, и поэтому — мало эффективна как агрессивное действие.
Ещё менее столетия назад матерщина, как и феня, была теневым языком.
В крестьянской среде на протяжении столетий (а может, и тысячелетия), разумеется, не воздерживались от матерных выражений, но употребляли их в строго определённых ситуациях — при необходимости: как вербальное оружие. Ещё не столь давно (во времена Даля) матерщина сохраняла, помимо прочего, и непосредственно магический функционал (в прошлом «чёрный язык» — одно их старых наименований колдовской речи, языка, на котором колдуны говорят между собой или с бесами; «чёрная ругань» — самое распостранённое определение матерщины в XIX веке).
В СССР матерщина стала повседневной. Она — совершенно неотъемлемая часть советского диалекта (или, если угодно, «советского языка»). При разрушении сложных языковых конструкций (а русский язык прошлого был весьма сложен) — прежде всего рассыпаются этикетные системы. Соответственно — утрачивается жизненно важное искусство интонирования. Искусство управления интонацией. Возникла некая голодно зияющая, невосполнимая пустота — на том месте, где как раз должно было бы находиться скрещение этических коммуникаций. Чёрная дыра языка.
Это очень трудно осознавалось (точнее, ещё трудно осознаётся).
Разумеется, де-интонирование языка — это явление глобального уровня; по сути, это необратимый процесс трансформации русской лингвосферы. То есть начало затопления нашей языковой Атлантиды.
Обыденная советская матерщина — это одна из попыток восполнить утрату интонации (родственные явления, вызванные теми же неосознанными предчувствиями катастрофы, — например, частые триумфы ювенильных арго ( старшие поколения охотно и старательно усваивают наиболее распостранённые арготические клише младших), таинственная массовая страсть к имитационной версификации (без влечения к поэтике), короткие, но бурные наплывы моды на учебники интонирования (Станиславский в 1920х-30х, НЛП в 1990х).
Поскольку разрушения ощущались огромные, то и было привлечено самое сильное (даже шоковое поначалу), средство — Чёрный Язык.
Но, как всегда, произошло обратное: интонация не восполнилась (следующие поколения приучились обходиться без неё, как инвалиды спокойно живут без руки или без глаза).
Это, в сущности, — игровой ритуал, суть которого — в консерватизме автоидентификации. Аналог — это, например, современные коляды или масленица. В России уже около столетия совсем не колядуют и не празднуют масленицу, и даже не знают смысла этих терминов (не говоря уж о смысле явлений). Но имитация коляд — это достаточно важный инструмент автоидентификации (мы — русские, мы народ, мы наследники).
«Матерная ругань» в настоящее время — это архаизм. Конечно, при инвективной атаке широко используются матерные термины, но не менее широко, скажем, задействованы в этих параметрах и известные зооморфемы.
Гигантская лингвистическая трансформация русского языка началась в эпоху сокрушения крестьянства, Великого Северного Агро, — то есть во времена коллективизации в СССР, в 1930х. С этого времени матерщина начала достаточно быстро постепенно утрачивать функции инвективы (сиречь, ругани).
В частности, русские и украинизированные криминарго, — практически все варианты блатной фени второй половины ХХ века — табуируют, точнее, так сказать, илотизируют матерщину («маты мужикам тереть», «пацану маты западло», «вору маты не в рост»). Разумеется, это происходит не потому, что воры-законники (хранители, конструкторы и своего рода цензоры фень) — это лингвистические эстеты. Дело в том, что феня должна быть предельно функциональной (в режиме предельной лаконичности), и потому она отбрасывает весь вербальный мусор, всё лишнее, ненужное в жёстком тюремном бытии. Современная матерщина почти лишена семантики, и поэтому — мало эффективна как агрессивное действие.
Ещё менее столетия назад матерщина, как и феня, была теневым языком.
В крестьянской среде на протяжении столетий (а может, и тысячелетия), разумеется, не воздерживались от матерных выражений, но употребляли их в строго определённых ситуациях — при необходимости: как вербальное оружие. Ещё не столь давно (во времена Даля) матерщина сохраняла, помимо прочего, и непосредственно магический функционал (в прошлом «чёрный язык» — одно их старых наименований колдовской речи, языка, на котором колдуны говорят между собой или с бесами; «чёрная ругань» — самое распостранённое определение матерщины в XIX веке).
В СССР матерщина стала повседневной. Она — совершенно неотъемлемая часть советского диалекта (или, если угодно, «советского языка»). При разрушении сложных языковых конструкций (а русский язык прошлого был весьма сложен) — прежде всего рассыпаются этикетные системы. Соответственно — утрачивается жизненно важное искусство интонирования. Искусство управления интонацией. Возникла некая голодно зияющая, невосполнимая пустота — на том месте, где как раз должно было бы находиться скрещение этических коммуникаций. Чёрная дыра языка.
Это очень трудно осознавалось (точнее, ещё трудно осознаётся).
Разумеется, де-интонирование языка — это явление глобального уровня; по сути, это необратимый процесс трансформации русской лингвосферы. То есть начало затопления нашей языковой Атлантиды.
Обыденная советская матерщина — это одна из попыток восполнить утрату интонации (родственные явления, вызванные теми же неосознанными предчувствиями катастрофы, — например, частые триумфы ювенильных арго ( старшие поколения охотно и старательно усваивают наиболее распостранённые арготические клише младших), таинственная массовая страсть к имитационной версификации (без влечения к поэтике), короткие, но бурные наплывы моды на учебники интонирования (Станиславский в 1920х-30х, НЛП в 1990х).
Поскольку разрушения ощущались огромные, то и было привлечено самое сильное (даже шоковое поначалу), средство — Чёрный Язык.
Но, как всегда, произошло обратное: интонация не восполнилась (следующие поколения приучились обходиться без неё, как инвалиды спокойно живут без руки или без глаза).
Комментариев нет:
Отправить комментарий