Великий мазепинец Микола Васильевич Гоголь-Яновский герба Ястшембец, потомок славных гетманов, был и остается украинским писателем. Россия присвоила его, польстившись на язык, которым писаны его сочинения, – полный украинизмов и, по сути, эволюционировавший из того приближенного к великорусскому книжного украинского языка, который употребляли литераторы и философы накануне и некоторое время после падения Гетманщины и Слобожанщины, – но русским Гоголь чужд доселе, порой даже враждебен.
В восхищении великорусов его талантом почти всегда слышатся оговорки и просматривается некая, смешанная с завистью опаска.
Русский поэт Александр Блок в малоизвестном, но удивительном по красоте и силе поэтического провидения эссе «Дитя Гоголя» пишет более чем откровенно, не скрывая этого: «Если бы сейчас среди нас жил Гоголь, мы относились бы к нему так же, как большинство его современников: с жутью, с беспокойством и, вероятно, с неприязнью: непобедимой внутренней тревогой заражает этот, единственный в своем роде, человек: угрюмый, востроносый, с пронзительными глазами, больной и мнительный. Источник этой тревоги – творческая мука, которою была жизнь Гоголя. Отрекшийся от прелести мира и от женской любви, человек этот сам, как женщина, носил под сердцем плод: существо, мрачно сосредоточенное и безучастное ко всему, кроме одного; не существо, не человек почти, а как бы один обнаженный слух, отверстый лишь для того, чтобы слышать медленные движения, потягивания ребенка. Едва ли встреча с Гоголем могла быть милой, приятельской встречей: в нем можно было легко почувствовать старого врага; душа его гляделась в другую душу мутными очами старого мира; отшатнуться от него было легко» [Блок Александр. Поэзия, драмы, проза. – Москва: Олма-Пресс, 2003. – С. 577].
При жизни, да и после, в гениальном уроженце Полтавщины большинство русских и правда чувствовало давнего врага, матерого и затаившегося. Современник великого писателя Сергей Аксаков действительно указывает, что были люди, которые возненавидели Гоголя еще со времени появления «Ревизора». «Мертвые души» лишь усилили эту ненависть. Так, например, Аксаков сам слышал, как граф Федор Толстой говорил при многолюдном собрании в доме Перфильевых, бывших пылкими поклонниками Гоголя, что «он – враг России» и что «его следует в кандалах отправить в Сибирь» [Вересаев В.В. Собрание сочинений: В 4 томах. – Москва: Правда, 1990. – Т. 4. – С. 97]. И только беспредельной злобой, которую испытывал к Гоголю третьесортный русский публицист черносотенного толка Василий Розанов, можно объяснить его мнение о человеческих качествах писателя: «За всю деятельность и во всем лице ни одной благородной черты» [Розанов Василий. Собрание сочинений. – Москва — Санкт-Петербург: Республика; Росток, 2010. – Том 30. Листва: Уединенное; Опавшие листья (короб первый); Опавшие листья (короб второй и последний). – С. 263], то есть, видимо, ни одного сугубо великорусского качества.
Блоку была ясна причина этой ненависти. Гоголь был по сути своей представителем некоего старого, враждебного россиянам мира, смотрел на вещи глазами этого мира и жаждал явить некий новый мир, тоже качественно иной: «Только способный к восприятию нового в высшей мере мог различить в нем новый, нерожденный мир, который надлежало Гоголю явить людям. Заглянувшему в новый мир Гоголя, верно надолго «становился как-то скучным разумный возраст человека».
Когда Гоголь говорил в «Портрете» о какой-то черте, до которой художника «доводит высшее познание искусства и, через которую шагнув, он уже похищает несоздаваемое трудом человека, вырывает что-то живое из жизни»; когда Гоголь мучился, бессильный создать желаемое, и годами переписывал свои творения, безжалостно уничтожая гениальное, бросая на середине то, что для нас неоцененно и лишь для его художнической воли сомнительно; когда Гоголь мечтал о «великих трудах» и звал «пободрствовать своего гения»; когда он слушал все одну, отдаленную и разрастающуюся, музыку души своей – бубенцы тройки и вопли скрипок на фоне однообразно звенящей струны (об этой музыке – и в «Портрете», и в «Сорочинской ярмарке», и в «Записках сумасшедшего», и в «Мертвых душах»); когда, замышляя какую-то несозданную драму, мечтал Гоголь «осветить ее всю минувшим… обвить разгулом, казачком и всем раздольем воли… и в поток речей неугасимой страсти, и в беспечность забубённых веков», – тогда уже знал Гоголь сквозь все тревоги, что радость и раздирающая мука творчества суждены ему неизбежно.
Так женщина знает с неизбежностью, что ребенок родится, но что она будет кричать от боли, дорогой ценою платя за радость рождения нового существа» [Блок Александр. Указ. соч. – С. 577].
В наблюдении Блока важно то, что рождение нового мира, новой страны, пронизывает всю творчество Гоголя, начиная с тех повестей, где открыто говорится об Украине, и кончая теми сочинениями, где она угадывается подспудно либо в месте действия, либо в родине кого-то из героев-петербуржцев:
«... Перед неизбежностью родов, перед появлением нового существа содрогался Гоголь; как у русалки, чернела в его душе «черная точка». Он знал, что сам он – ничто, сравнительно со своим творением; что он — только несчастный сумасшедший рядом с тем величием, которое ему снится. – «Спасите меня! Возьмите меня!» – кричит замученный Поприщин; это крик самого Гоголя, которого схватила творческая мука. «Спасите меня! Возьмите меня! Дайте мне тройку быстрых, как вихорь, коней! Садись, мой ямщик, звени, мой колокольчик, взвейтеся, кони, и несите меня с этого света! Далее, далее, чтобы не видно было ничего, ничего! Вон небо клубится передо мною; звездочка сверкает вдали; лес несется с темными деревьями и месяцем; сизый туман стелется под ногами; струна звенит в тумане… вон и русские избы виднеются. Дом ли то мой синеет вдали? Мать ли моя сидит перед окном? Матушка, спаси твоего бедного сына!»
Так, по словам Блока, влечет к себе Гоголя новая родина, синяя даль, в бреду рождения снящаяся Россия [Блок Александр. Указ. соч. – С. 578].
Андрей Белый с присущей ему чуткостью к символам поэтики отметит, что Гоголь любит Россию, страну свою; любит, как любовник любимую, с ревнивой властностью: «Русь! Чего ты хочешь от меня? Какая непостижимая связь таится между нами?». Да вот только не современную ему, а какую-то не ведомую никому Россию любит Гоголь, причем, по выражению Белого, некоей старинной любовью: над ней он колдует: «Что глядишь ты так?.. Неестественной властью осветились мои очи» [Белый Андрей. Символизм и творчество. – Москва: ДиректМедиа паблишинг, 2002. – С. 368].
Об этом же пишет и Александр Блок: «Русь! Русь!.. Какая непостижимая, тайная сила влечет к тебе? Почему слышится и раздается неумолчно в ушах твоя тоскливая, несущаяся по всей длине и ширине твоей, от моря до моря, песня? Что в ней, в этой песне? Что зовет, и рыдает, и хватает за сердце? – Русь! Чего же ты хочешь от меня? Какая непостижимая связь таится между нами?» Чего она хочет? – Родиться, быть. Какая связь между ним и ею? – Связь творца с творением, матери с ребенком. Та самая Русь, о которой кричали и пели кругом славянофилы, как корибанты, заглушая крики Матери Бога; она-то сверкнула Гоголю, как ослепительное видение, в кратком творческом сне. Она далась ему в красоте и музыке, в свисте ветра и в полете бешеной тройки. «У, какая сверкающая, чудная, незнакомая земле даль!.. Русь! куда ж несешься ты? Дай ответ. Не дает ответа. Чудным звоном заливается колокольчик; гремит и становится ветром разорванный в куски воздух».
Что изменило ослепительное видение Гоголя в действительной жизни? Ничего. Здесь – осталась прежняя, хомяковская, «недостойная избранья» Россия:
В судах черна неправдой черной
И игом рабства клеймена.
Там сверкнуло чудесное видение. Как перед весною разрываются иногда влажные тучи, открывая особенно крупные, точно новорожденные и омытые звезды, так разорвалась перед Гоголем непроницаемая завеса дней его мученической жизни; а с нею вместе – завеса вековых российских буден; открылась, омытая весенней влагой, синяя бездна, «незнакомая земле даль», будущая Россия» [Блок Александр. Указ. соч. – С. 578].
И вот тут Блок, который не отличает «Русь» Гоголя от своей России, делает колоссальное прозрение – будущая Русь, о которой говорит Гоголь, является той страной, которую он описывает в «Страшной мести»: «За Киевом показалось неслыханное чудо: вдруг стало видимо далеко во все концы света. Вдали засинел Лиман, за Лиманом разливалось Черное море. Бывалые люди узнали и Крым, горою подымавшийся из моря, и болотный Сиваш. По левую руку видна была земля Галичская». Еще дальше – Карпаты, «с которых век не сходит снег, а тучи пристают и ночуют там».
Гоголь так же видит из Киева весь свет, как видел его Нестор-летописец [Белова О.В., Петрухин В.Я. Фольклор и книжность: миф и исторические реалии. – Москва: Наука, 2008. – С. 94]. В «Страшной мести» находим поразительное свидетельство сохранности такого представления. Если «бывалые люди» видели из Киева Крым, то они, бесспорно, стояли лицом к югу. Западная Галицкая земля должна была находиться от них по правую руку. Но быть слева для Запада в русском средневековом сознании — постоянное, а не относительное свойство, и Гоголь с его острой историко-психологической интуицией это почувствовал [Успенский Б.А. Избранные труды. – Москва: Школа «Языки русской культуры», 1996. – Т. 1: Семиотика истории. Семиотика культуры. – С. 377]. Юрий Лотман в работе о пространстве у Гоголя писал в связи с этим пассажем о свойстве вогнутого волшебного пространства, периферия которого как бы поднимается, обнаруживая дальние дали перед наблюдателем, располагающимся в его центре [Лотман Ю.М. В школе поэтического слова: Пушкин, Лермонтов, Гоголь. – Москва: Просвещение, 1988. – С. 260-261]. Но и сам Киев расположен на горах, и открывающееся за Киевом взорам народа в «Страшной мести» в начале самой развязки – гибели колдуна, – означает, что событие происходит в центре мира, откуда видно во все стороны. Сторонний наблюдатель XVI века – писавший по-латыни беларус Михалон Литвин – приводит подлинное фольклорное свидетельство средневекового украинского отношения к Киеву, «народную поговорку роксоланов»: с холмов крепости Киева «можно видеть многие другие места» [Михалон Литвин. О нравах татар, литовцев и москвитян. – Москва: издательство МГУ, 1994. – С. 96; Белова О.В., Петрухин В.Я. Фольклор и книжность… – С. 94]. Мир Гоголя, который он заботливо выстраивает, принципиально киевоцентричен, что подтверждают и его письма.
Практически все исследователи сходятся на том, что «Страшная месть» – одно из самых важных и глубоких произведений Гоголя. По сути, в причудливо закодированных мифических структурах этой повести проясняются истоки проклятия и причин упадка козацкой Украины. Ударение в «Страшной мести» ставится не на реальном, вибрирующем козацком мире, современном писателю, а на тени его былой славы. Так же и с местом, в котором этот мир осуществляется: это не какое-то забытое, маленькое село, а вся земля козаков-русинов со своим стольным градом [Грабович Григорій. Гоголь і міф України // Сучасність. – 1994. – № 10. – С. 137]. «Такая Россия явилась только в красоте, как в сказке, зримая духовным очам. Вслед за Гоголем снится она и нам» [Блок Александр. Указ. соч. – С. 578]. Россия Гоголя – на самом деле Украина, не Малороссия в составе Российской империи, отрезанная границей от единокровной Галиции, а именно Украина – государство козацкого времени, простирающееся от Приазовья до Закарпатья, рассматривающее Крым как свою законную землю. Без Галиции, Карпат и Крыма она Гоголем даже не мыслится, то суть неотъемлемые её пределы, без коих «Русь» в её княжеско-козацком понимании просто не может существовать.
Сон важен в этом видении. Соперник и единомышленник Блока Андрей Белый верно подметил, что той же властью светятся очи Гоголя, какой осветились очи старика-отца в «Страшной мести»: «... Чуден показался ей (Катерине или России?) странный блеск очей»… «Посмотри, как я поглядываю очами», — говорит колдун, являясь во сне дочери. «Посмотри, как я поглядываю на тебя очами», — как бы говорит Гоголь, являясь нам во сне русской жизни (русская жизнь – самый удивительный сон): «Сны много говорят правды» («Страшная месть»). И какою-то вещей, едва уловимой во сне правдой обращается писатель-колдун к спящей еще доселе земле русской. Непостижимо, неестественно связан с Россией Гоголь, быть может, более всех писателей русских, и не с прошлой вовсе Россией он связан, а с Россией сегодняшнего и еще более завтрашнего дня» [Белый Андрей. Символизм и творчество… – С. 369].
Откровенно пишет Блок, понявший своим поэтическим чутьем, какими именно землями ограничивается у Гоголя спящая пока Русь завтрашнего дня, и о трагедии великого украинца, по-козацки смело звавшего в письмах отвергнутую им недостойную Россию Кацапией: «Он же, первый приподнявший завесу, за дерзкое свое прозрение изведал все унижение тоски и серую всероссийскую мразь; не выдержав «очерствения жизни», глухой «могилы повсюду», Гоголь сломился. Перед смертью он кричал что-то о «лестнице»; до того вещественно было у него представление о какой-то спасительной лестнице, выбрасываемой из небесного окна, по которой можно «взлететь» в синюю бездну, виденную когда-то в творческом сне» [Блок Александр. Указ. соч. – С. 578-579].
Странно, что эти слова Гоголя остались для Блока непонятыми, и он приписал их происхождение некоему вдохновенному видению или опять же сну.
Между тем, сей образ лестницы с неба проходит через все творчество писателя, вместе с мировым древом, из каких-то неведомых уже нам сказок, загадок или колядок проникнувшим в его «Майскую ночь» древним символом единения земли и неба:
« – Посмотри, вон-вон далеко мелькнули звездочки: одна, другая, третья, четвертая, пятая… Не правда ли, ведь это ангелы Божии поотворяли окошечки своих светлых домиков на небе и глядят на нас? Да, Левко? Ведь это они глядят на нашу землю? Что, если бы у людей были крылья, как у птиц, – туда бы полететь, высоко, высоко… Ух, страшно! Ни один дуб у нас не достанет до неба. А говорят, однако же, есть где-то, в какой-то далекой земле, такое дерево, которое шумит вершиною в самом небе, и Бог сходит по нем на землю ночью перед светлым праздником.
– Нет, Галю; у Бога есть длинная лестница от неба до самой земли. Ее становят перед светлым воскресением святые архангелы; и как только Бог ступит на первую ступень, все нечистые духи полетят стремглав и кучами попадают в пекло, и оттого на Христов праздник ни одного злого духа не бывает на земле».
Здесь эквивалентом, соответствием языческому древу стала мифологема лестницы ввысь, школьный бурсацкий образ «лествицы на небеси», взятый из действа Страшного Суда. Галя Петрыченкова представляет связь земли и неба по-язычески, в виде мирового древа, а более образованный Левко Макогоненко, поэт и музыкант, переводит языческую выразительность на язык киевских спудеев [Попович М. В. Микола Гоголь: роман-есе. – Київ: Молодь, 1989. – С. 61-62].
Даже умирая, вдали от Родины, Гоголь оставался верен видению мира позднесредневековой Гетманщины.
Гоголя, как его современников Платона Лукашевича, князя Николая Цертелева, Амвросия Метлинского, Михайло Максимовича, Тараса Шевченко, волнует то, что сей мир покидает музыка – не просто музыка, но украинская музыка, вымирающие думы и песни: «В полете на воссоединение с целым, в музыке мирового оркестра, в звоне струн и бубенцов, в свисте ветра, в визге скрипок – родилось дитя Гоголя. Этого ребенка назвал он Россией. Она глядит на нас из синей бездны будущего и зовет туда. Во что она вырастет, – не знаем; как назовем ее, – не знаем. Чем безлюдней, чем зеленее кладбище, тем громче песня соловья в березовых ветвях над могилами. Все кончается, только музыка не умирает. «Если же и музыка нас покинет, что будет тогда с нашим миром?» – спрашивал «украинский соловей» Гоголь. Нет, музыка нас не покинет» [Блок Александр. Указ. соч. – С. 579].
А вот здесь Блок неправ, ибо Гоголь назвал своё дитя, возрожденную им Родину, не Россией, но Русью, и мы, украинцы, знаем, во что она выросла и как теперь именуется своим вторым, не менее славным именем – Украина. И именно её музыка действительно не покинет наш народ.
КОММЕНТАРИИ:
Галина Иванкина 16.09.2012 НА 14:22
А, кстати, соглашусь. Гоголь откровенно любит Украину — все его украинские вещи легкие и солнечные, а Россия у него — тёмная и неласковая, населённая «кувшинными рылами». Он её жалеет, скорее. Хочет «излечить». Но не любит. Что характерно, император Николай I благоволил Гоголю и сказал после «Ревизора»: «Всем досталось, особенно мне!».
Константин Рахно Сентябрь 16, 2012 at 14:45
И еще есть масса нелицеприятных эпитетов в адрес русских, которые явно показывают, что с ними автор «Размышлений Мазепы» себя ни в коей мере не отождествлял. В письмах он называет русских «они» и радуется, что Киев «наш, а не их». Он так и пишет, что, несмотря на прошедшие со времени Петра годы, от России «нам». то есть украинцам в его терминологии, дышит не «теплым приемом братьев».
И еще есть один момент. «Шинель» Гоголя, как заметил поляк Сенковский, является злой украинской сатирой на великорусского чиновника. Не знаю, каким образом из неё вышла русская литература, а вот в украинской есть много близкого — «Вуса» («Усы») Олексы Стороженко, близко знавшего мать Гоголя и её окружение.
Олег Гуцуляк Сентябрь 16, 2012 at 17:40
Тарас Шевченко вот писал: «… В великороссийском человеке есть врожденная антипатия к зелени, к этой живой блестящей ризе улыбающейся матери природы. Великороссийская деревня — это, как выразился Гоголь, наваленные кучи серых бревен с черными отверстиями вместо окон, вечная грязь, вечная зима! Нигде прутика зеленого не увидишь, а по сторонам непроходимые леса зеленеют. А деревня, как будто нарочно, вырубилась на большую дорогу из-под тени этого непроходимого сада, растянулась в два ряда около большой дороги, выстроила постоялые дворы, а на отлете часовню и кабачок, и ей больше ничего не нужно. Непонятная антипатия к прелестям природы» (Дневник, 1857).
И даже «…особенность наших сказок: полное отсутствие уюта: страшные — скрызь» [Цветаева М. Пленный дух: Воспоминания о современниках: Эссе. — СПб.: Азбука, 2000. — C.216].
Естественно, огульно винить великоросов в этом нельзя. Просто у них сработал другой архетип: временность всякого конкретного сущего, которое ищет обретения себя как целого через иное (со-бытие).
Вероятно, не последнюю роль во «временности, слободизации» Московской Руси сыграл факт ассимиляции славянами Поволжья (начиная со времен именьковской культуры) угро-финнского населения, и ставшего субстратом великорусской народности: «… Можно предположить, что сам менталитет местного населения в известной мере способствовал развитию миграционных процессов в регионе … П.П. Чубинский утверждал: «Пермяки охотно сменяют места поселений. Некоторые пермяки сменяют места поселения по два и по три раза в продолжение жизни, другие же из-за страсти к переходам сменяют их до 8 и 10». О «расходчивости, расплывчатости, привычке уходить при первом неудобстве», от которой «происходили полуоседлость, отсутствие привязанности к одному месту», писал в «Истории России» С.М. Соловьев… население Европейского Северо-Востока было тесно связано с промысловым хозяйством, и особенно с охотой, которая требовала длительного пребывания охотников вне родного дома, в пути, периодических временных переселений в отдаленные места охоты. В этих условиях постепенно вырабатывалось понимание необходимости миграций, своего рода привычка к переселениям (сначала временным, а затем — если возможности временных миграций себя исчерпывали — то и к постоянным). Таким образом, само отношение местного населения к переселениям, причем достаточно далеким (за Урал) как к чему-то обыденному, само собой разумеющемуся, оказывало определенное влияние на развитие миграционных процессов. Кроме того, менталитет коми крестьянина (как и севернорусского) был менталитетом лично свободного человека, не прикрепленного к земле крепостным правом» [Жеребцов И. Тысячелетие народа Коми: человек и климат // http://www.inkomi.ru/articles/2006/10/21/human-climat/%5D.
Г.П. Федотов усматривает в особенностях формирования феномена «слободизации» географическую причину: «… В степях сложился и русский характер … ширь русской натуры … Ненависть к рубежам и страсть к безбрежному. Тройка («и какой же русский не любит быстрой езды!») …» [Федотов Г.П. Три столицы // Судьба и грехи России. – М., 1992. – Т.1. – 60]. «… Овладевая степью, Русь начинает её любить: она находит здесь новую родину. Волга, татарская река, становиться ее «матушкой», «кормилицей» [Федотов Г.П. Три столицы // Судьба и грехи России. – М., 1992. – Т.1. – 59].
В украинцев наоборот, общеславянский архетип «Сада-Рая-Царства» (возможно, даже балто-славянский: слав. «душа» и литов. dausos «теплые края; рай», «поднебесье, воздух») реализован в форме «особого места» (locus amoenus, Heimat), «НАШЕГО периметра пространства» (Украина) , в котором чувствуется в своей приватности единство целого (например, межэтническое «мы — казаки»), а в целом — своя приватность (неповторные «я» — сначала как русич, литвин, молдаван, лях, черкес, абазин, татарин, затем — как наделенный определенной характерной особенностью, закреплённой в смешном «прозвище-фамилии»).
В восхищении великорусов его талантом почти всегда слышатся оговорки и просматривается некая, смешанная с завистью опаска.
Русский поэт Александр Блок в малоизвестном, но удивительном по красоте и силе поэтического провидения эссе «Дитя Гоголя» пишет более чем откровенно, не скрывая этого: «Если бы сейчас среди нас жил Гоголь, мы относились бы к нему так же, как большинство его современников: с жутью, с беспокойством и, вероятно, с неприязнью: непобедимой внутренней тревогой заражает этот, единственный в своем роде, человек: угрюмый, востроносый, с пронзительными глазами, больной и мнительный. Источник этой тревоги – творческая мука, которою была жизнь Гоголя. Отрекшийся от прелести мира и от женской любви, человек этот сам, как женщина, носил под сердцем плод: существо, мрачно сосредоточенное и безучастное ко всему, кроме одного; не существо, не человек почти, а как бы один обнаженный слух, отверстый лишь для того, чтобы слышать медленные движения, потягивания ребенка. Едва ли встреча с Гоголем могла быть милой, приятельской встречей: в нем можно было легко почувствовать старого врага; душа его гляделась в другую душу мутными очами старого мира; отшатнуться от него было легко» [Блок Александр. Поэзия, драмы, проза. – Москва: Олма-Пресс, 2003. – С. 577].
При жизни, да и после, в гениальном уроженце Полтавщины большинство русских и правда чувствовало давнего врага, матерого и затаившегося. Современник великого писателя Сергей Аксаков действительно указывает, что были люди, которые возненавидели Гоголя еще со времени появления «Ревизора». «Мертвые души» лишь усилили эту ненависть. Так, например, Аксаков сам слышал, как граф Федор Толстой говорил при многолюдном собрании в доме Перфильевых, бывших пылкими поклонниками Гоголя, что «он – враг России» и что «его следует в кандалах отправить в Сибирь» [Вересаев В.В. Собрание сочинений: В 4 томах. – Москва: Правда, 1990. – Т. 4. – С. 97]. И только беспредельной злобой, которую испытывал к Гоголю третьесортный русский публицист черносотенного толка Василий Розанов, можно объяснить его мнение о человеческих качествах писателя: «За всю деятельность и во всем лице ни одной благородной черты» [Розанов Василий. Собрание сочинений. – Москва — Санкт-Петербург: Республика; Росток, 2010. – Том 30. Листва: Уединенное; Опавшие листья (короб первый); Опавшие листья (короб второй и последний). – С. 263], то есть, видимо, ни одного сугубо великорусского качества.
Блоку была ясна причина этой ненависти. Гоголь был по сути своей представителем некоего старого, враждебного россиянам мира, смотрел на вещи глазами этого мира и жаждал явить некий новый мир, тоже качественно иной: «Только способный к восприятию нового в высшей мере мог различить в нем новый, нерожденный мир, который надлежало Гоголю явить людям. Заглянувшему в новый мир Гоголя, верно надолго «становился как-то скучным разумный возраст человека».
Когда Гоголь говорил в «Портрете» о какой-то черте, до которой художника «доводит высшее познание искусства и, через которую шагнув, он уже похищает несоздаваемое трудом человека, вырывает что-то живое из жизни»; когда Гоголь мучился, бессильный создать желаемое, и годами переписывал свои творения, безжалостно уничтожая гениальное, бросая на середине то, что для нас неоцененно и лишь для его художнической воли сомнительно; когда Гоголь мечтал о «великих трудах» и звал «пободрствовать своего гения»; когда он слушал все одну, отдаленную и разрастающуюся, музыку души своей – бубенцы тройки и вопли скрипок на фоне однообразно звенящей струны (об этой музыке – и в «Портрете», и в «Сорочинской ярмарке», и в «Записках сумасшедшего», и в «Мертвых душах»); когда, замышляя какую-то несозданную драму, мечтал Гоголь «осветить ее всю минувшим… обвить разгулом, казачком и всем раздольем воли… и в поток речей неугасимой страсти, и в беспечность забубённых веков», – тогда уже знал Гоголь сквозь все тревоги, что радость и раздирающая мука творчества суждены ему неизбежно.
Так женщина знает с неизбежностью, что ребенок родится, но что она будет кричать от боли, дорогой ценою платя за радость рождения нового существа» [Блок Александр. Указ. соч. – С. 577].
В наблюдении Блока важно то, что рождение нового мира, новой страны, пронизывает всю творчество Гоголя, начиная с тех повестей, где открыто говорится об Украине, и кончая теми сочинениями, где она угадывается подспудно либо в месте действия, либо в родине кого-то из героев-петербуржцев:
«... Перед неизбежностью родов, перед появлением нового существа содрогался Гоголь; как у русалки, чернела в его душе «черная точка». Он знал, что сам он – ничто, сравнительно со своим творением; что он — только несчастный сумасшедший рядом с тем величием, которое ему снится. – «Спасите меня! Возьмите меня!» – кричит замученный Поприщин; это крик самого Гоголя, которого схватила творческая мука. «Спасите меня! Возьмите меня! Дайте мне тройку быстрых, как вихорь, коней! Садись, мой ямщик, звени, мой колокольчик, взвейтеся, кони, и несите меня с этого света! Далее, далее, чтобы не видно было ничего, ничего! Вон небо клубится передо мною; звездочка сверкает вдали; лес несется с темными деревьями и месяцем; сизый туман стелется под ногами; струна звенит в тумане… вон и русские избы виднеются. Дом ли то мой синеет вдали? Мать ли моя сидит перед окном? Матушка, спаси твоего бедного сына!»
Так, по словам Блока, влечет к себе Гоголя новая родина, синяя даль, в бреду рождения снящаяся Россия [Блок Александр. Указ. соч. – С. 578].
Андрей Белый с присущей ему чуткостью к символам поэтики отметит, что Гоголь любит Россию, страну свою; любит, как любовник любимую, с ревнивой властностью: «Русь! Чего ты хочешь от меня? Какая непостижимая связь таится между нами?». Да вот только не современную ему, а какую-то не ведомую никому Россию любит Гоголь, причем, по выражению Белого, некоей старинной любовью: над ней он колдует: «Что глядишь ты так?.. Неестественной властью осветились мои очи» [Белый Андрей. Символизм и творчество. – Москва: ДиректМедиа паблишинг, 2002. – С. 368].
Об этом же пишет и Александр Блок: «Русь! Русь!.. Какая непостижимая, тайная сила влечет к тебе? Почему слышится и раздается неумолчно в ушах твоя тоскливая, несущаяся по всей длине и ширине твоей, от моря до моря, песня? Что в ней, в этой песне? Что зовет, и рыдает, и хватает за сердце? – Русь! Чего же ты хочешь от меня? Какая непостижимая связь таится между нами?» Чего она хочет? – Родиться, быть. Какая связь между ним и ею? – Связь творца с творением, матери с ребенком. Та самая Русь, о которой кричали и пели кругом славянофилы, как корибанты, заглушая крики Матери Бога; она-то сверкнула Гоголю, как ослепительное видение, в кратком творческом сне. Она далась ему в красоте и музыке, в свисте ветра и в полете бешеной тройки. «У, какая сверкающая, чудная, незнакомая земле даль!.. Русь! куда ж несешься ты? Дай ответ. Не дает ответа. Чудным звоном заливается колокольчик; гремит и становится ветром разорванный в куски воздух».
Что изменило ослепительное видение Гоголя в действительной жизни? Ничего. Здесь – осталась прежняя, хомяковская, «недостойная избранья» Россия:
В судах черна неправдой черной
И игом рабства клеймена.
Там сверкнуло чудесное видение. Как перед весною разрываются иногда влажные тучи, открывая особенно крупные, точно новорожденные и омытые звезды, так разорвалась перед Гоголем непроницаемая завеса дней его мученической жизни; а с нею вместе – завеса вековых российских буден; открылась, омытая весенней влагой, синяя бездна, «незнакомая земле даль», будущая Россия» [Блок Александр. Указ. соч. – С. 578].
И вот тут Блок, который не отличает «Русь» Гоголя от своей России, делает колоссальное прозрение – будущая Русь, о которой говорит Гоголь, является той страной, которую он описывает в «Страшной мести»: «За Киевом показалось неслыханное чудо: вдруг стало видимо далеко во все концы света. Вдали засинел Лиман, за Лиманом разливалось Черное море. Бывалые люди узнали и Крым, горою подымавшийся из моря, и болотный Сиваш. По левую руку видна была земля Галичская». Еще дальше – Карпаты, «с которых век не сходит снег, а тучи пристают и ночуют там».
Гоголь так же видит из Киева весь свет, как видел его Нестор-летописец [Белова О.В., Петрухин В.Я. Фольклор и книжность: миф и исторические реалии. – Москва: Наука, 2008. – С. 94]. В «Страшной мести» находим поразительное свидетельство сохранности такого представления. Если «бывалые люди» видели из Киева Крым, то они, бесспорно, стояли лицом к югу. Западная Галицкая земля должна была находиться от них по правую руку. Но быть слева для Запада в русском средневековом сознании — постоянное, а не относительное свойство, и Гоголь с его острой историко-психологической интуицией это почувствовал [Успенский Б.А. Избранные труды. – Москва: Школа «Языки русской культуры», 1996. – Т. 1: Семиотика истории. Семиотика культуры. – С. 377]. Юрий Лотман в работе о пространстве у Гоголя писал в связи с этим пассажем о свойстве вогнутого волшебного пространства, периферия которого как бы поднимается, обнаруживая дальние дали перед наблюдателем, располагающимся в его центре [Лотман Ю.М. В школе поэтического слова: Пушкин, Лермонтов, Гоголь. – Москва: Просвещение, 1988. – С. 260-261]. Но и сам Киев расположен на горах, и открывающееся за Киевом взорам народа в «Страшной мести» в начале самой развязки – гибели колдуна, – означает, что событие происходит в центре мира, откуда видно во все стороны. Сторонний наблюдатель XVI века – писавший по-латыни беларус Михалон Литвин – приводит подлинное фольклорное свидетельство средневекового украинского отношения к Киеву, «народную поговорку роксоланов»: с холмов крепости Киева «можно видеть многие другие места» [Михалон Литвин. О нравах татар, литовцев и москвитян. – Москва: издательство МГУ, 1994. – С. 96; Белова О.В., Петрухин В.Я. Фольклор и книжность… – С. 94]. Мир Гоголя, который он заботливо выстраивает, принципиально киевоцентричен, что подтверждают и его письма.
Практически все исследователи сходятся на том, что «Страшная месть» – одно из самых важных и глубоких произведений Гоголя. По сути, в причудливо закодированных мифических структурах этой повести проясняются истоки проклятия и причин упадка козацкой Украины. Ударение в «Страшной мести» ставится не на реальном, вибрирующем козацком мире, современном писателю, а на тени его былой славы. Так же и с местом, в котором этот мир осуществляется: это не какое-то забытое, маленькое село, а вся земля козаков-русинов со своим стольным градом [Грабович Григорій. Гоголь і міф України // Сучасність. – 1994. – № 10. – С. 137]. «Такая Россия явилась только в красоте, как в сказке, зримая духовным очам. Вслед за Гоголем снится она и нам» [Блок Александр. Указ. соч. – С. 578]. Россия Гоголя – на самом деле Украина, не Малороссия в составе Российской империи, отрезанная границей от единокровной Галиции, а именно Украина – государство козацкого времени, простирающееся от Приазовья до Закарпатья, рассматривающее Крым как свою законную землю. Без Галиции, Карпат и Крыма она Гоголем даже не мыслится, то суть неотъемлемые её пределы, без коих «Русь» в её княжеско-козацком понимании просто не может существовать.
Сон важен в этом видении. Соперник и единомышленник Блока Андрей Белый верно подметил, что той же властью светятся очи Гоголя, какой осветились очи старика-отца в «Страшной мести»: «... Чуден показался ей (Катерине или России?) странный блеск очей»… «Посмотри, как я поглядываю очами», — говорит колдун, являясь во сне дочери. «Посмотри, как я поглядываю на тебя очами», — как бы говорит Гоголь, являясь нам во сне русской жизни (русская жизнь – самый удивительный сон): «Сны много говорят правды» («Страшная месть»). И какою-то вещей, едва уловимой во сне правдой обращается писатель-колдун к спящей еще доселе земле русской. Непостижимо, неестественно связан с Россией Гоголь, быть может, более всех писателей русских, и не с прошлой вовсе Россией он связан, а с Россией сегодняшнего и еще более завтрашнего дня» [Белый Андрей. Символизм и творчество… – С. 369].
Откровенно пишет Блок, понявший своим поэтическим чутьем, какими именно землями ограничивается у Гоголя спящая пока Русь завтрашнего дня, и о трагедии великого украинца, по-козацки смело звавшего в письмах отвергнутую им недостойную Россию Кацапией: «Он же, первый приподнявший завесу, за дерзкое свое прозрение изведал все унижение тоски и серую всероссийскую мразь; не выдержав «очерствения жизни», глухой «могилы повсюду», Гоголь сломился. Перед смертью он кричал что-то о «лестнице»; до того вещественно было у него представление о какой-то спасительной лестнице, выбрасываемой из небесного окна, по которой можно «взлететь» в синюю бездну, виденную когда-то в творческом сне» [Блок Александр. Указ. соч. – С. 578-579].
Странно, что эти слова Гоголя остались для Блока непонятыми, и он приписал их происхождение некоему вдохновенному видению или опять же сну.
Между тем, сей образ лестницы с неба проходит через все творчество писателя, вместе с мировым древом, из каких-то неведомых уже нам сказок, загадок или колядок проникнувшим в его «Майскую ночь» древним символом единения земли и неба:
« – Посмотри, вон-вон далеко мелькнули звездочки: одна, другая, третья, четвертая, пятая… Не правда ли, ведь это ангелы Божии поотворяли окошечки своих светлых домиков на небе и глядят на нас? Да, Левко? Ведь это они глядят на нашу землю? Что, если бы у людей были крылья, как у птиц, – туда бы полететь, высоко, высоко… Ух, страшно! Ни один дуб у нас не достанет до неба. А говорят, однако же, есть где-то, в какой-то далекой земле, такое дерево, которое шумит вершиною в самом небе, и Бог сходит по нем на землю ночью перед светлым праздником.
– Нет, Галю; у Бога есть длинная лестница от неба до самой земли. Ее становят перед светлым воскресением святые архангелы; и как только Бог ступит на первую ступень, все нечистые духи полетят стремглав и кучами попадают в пекло, и оттого на Христов праздник ни одного злого духа не бывает на земле».
Здесь эквивалентом, соответствием языческому древу стала мифологема лестницы ввысь, школьный бурсацкий образ «лествицы на небеси», взятый из действа Страшного Суда. Галя Петрыченкова представляет связь земли и неба по-язычески, в виде мирового древа, а более образованный Левко Макогоненко, поэт и музыкант, переводит языческую выразительность на язык киевских спудеев [Попович М. В. Микола Гоголь: роман-есе. – Київ: Молодь, 1989. – С. 61-62].
Даже умирая, вдали от Родины, Гоголь оставался верен видению мира позднесредневековой Гетманщины.
Гоголя, как его современников Платона Лукашевича, князя Николая Цертелева, Амвросия Метлинского, Михайло Максимовича, Тараса Шевченко, волнует то, что сей мир покидает музыка – не просто музыка, но украинская музыка, вымирающие думы и песни: «В полете на воссоединение с целым, в музыке мирового оркестра, в звоне струн и бубенцов, в свисте ветра, в визге скрипок – родилось дитя Гоголя. Этого ребенка назвал он Россией. Она глядит на нас из синей бездны будущего и зовет туда. Во что она вырастет, – не знаем; как назовем ее, – не знаем. Чем безлюдней, чем зеленее кладбище, тем громче песня соловья в березовых ветвях над могилами. Все кончается, только музыка не умирает. «Если же и музыка нас покинет, что будет тогда с нашим миром?» – спрашивал «украинский соловей» Гоголь. Нет, музыка нас не покинет» [Блок Александр. Указ. соч. – С. 579].
А вот здесь Блок неправ, ибо Гоголь назвал своё дитя, возрожденную им Родину, не Россией, но Русью, и мы, украинцы, знаем, во что она выросла и как теперь именуется своим вторым, не менее славным именем – Украина. И именно её музыка действительно не покинет наш народ.
КОММЕНТАРИИ:
Галина Иванкина 16.09.2012 НА 14:22
А, кстати, соглашусь. Гоголь откровенно любит Украину — все его украинские вещи легкие и солнечные, а Россия у него — тёмная и неласковая, населённая «кувшинными рылами». Он её жалеет, скорее. Хочет «излечить». Но не любит. Что характерно, император Николай I благоволил Гоголю и сказал после «Ревизора»: «Всем досталось, особенно мне!».
Константин Рахно Сентябрь 16, 2012 at 14:45
И еще есть масса нелицеприятных эпитетов в адрес русских, которые явно показывают, что с ними автор «Размышлений Мазепы» себя ни в коей мере не отождествлял. В письмах он называет русских «они» и радуется, что Киев «наш, а не их». Он так и пишет, что, несмотря на прошедшие со времени Петра годы, от России «нам». то есть украинцам в его терминологии, дышит не «теплым приемом братьев».
И еще есть один момент. «Шинель» Гоголя, как заметил поляк Сенковский, является злой украинской сатирой на великорусского чиновника. Не знаю, каким образом из неё вышла русская литература, а вот в украинской есть много близкого — «Вуса» («Усы») Олексы Стороженко, близко знавшего мать Гоголя и её окружение.
Олег Гуцуляк Сентябрь 16, 2012 at 17:40
Тарас Шевченко вот писал: «… В великороссийском человеке есть врожденная антипатия к зелени, к этой живой блестящей ризе улыбающейся матери природы. Великороссийская деревня — это, как выразился Гоголь, наваленные кучи серых бревен с черными отверстиями вместо окон, вечная грязь, вечная зима! Нигде прутика зеленого не увидишь, а по сторонам непроходимые леса зеленеют. А деревня, как будто нарочно, вырубилась на большую дорогу из-под тени этого непроходимого сада, растянулась в два ряда около большой дороги, выстроила постоялые дворы, а на отлете часовню и кабачок, и ей больше ничего не нужно. Непонятная антипатия к прелестям природы» (Дневник, 1857).
И даже «…особенность наших сказок: полное отсутствие уюта: страшные — скрызь» [Цветаева М. Пленный дух: Воспоминания о современниках: Эссе. — СПб.: Азбука, 2000. — C.216].
Естественно, огульно винить великоросов в этом нельзя. Просто у них сработал другой архетип: временность всякого конкретного сущего, которое ищет обретения себя как целого через иное (со-бытие).
Вероятно, не последнюю роль во «временности, слободизации» Московской Руси сыграл факт ассимиляции славянами Поволжья (начиная со времен именьковской культуры) угро-финнского населения, и ставшего субстратом великорусской народности: «… Можно предположить, что сам менталитет местного населения в известной мере способствовал развитию миграционных процессов в регионе … П.П. Чубинский утверждал: «Пермяки охотно сменяют места поселений. Некоторые пермяки сменяют места поселения по два и по три раза в продолжение жизни, другие же из-за страсти к переходам сменяют их до 8 и 10». О «расходчивости, расплывчатости, привычке уходить при первом неудобстве», от которой «происходили полуоседлость, отсутствие привязанности к одному месту», писал в «Истории России» С.М. Соловьев… население Европейского Северо-Востока было тесно связано с промысловым хозяйством, и особенно с охотой, которая требовала длительного пребывания охотников вне родного дома, в пути, периодических временных переселений в отдаленные места охоты. В этих условиях постепенно вырабатывалось понимание необходимости миграций, своего рода привычка к переселениям (сначала временным, а затем — если возможности временных миграций себя исчерпывали — то и к постоянным). Таким образом, само отношение местного населения к переселениям, причем достаточно далеким (за Урал) как к чему-то обыденному, само собой разумеющемуся, оказывало определенное влияние на развитие миграционных процессов. Кроме того, менталитет коми крестьянина (как и севернорусского) был менталитетом лично свободного человека, не прикрепленного к земле крепостным правом» [Жеребцов И. Тысячелетие народа Коми: человек и климат // http://www.inkomi.ru/articles/2006/10/21/human-climat/%5D.
Г.П. Федотов усматривает в особенностях формирования феномена «слободизации» географическую причину: «… В степях сложился и русский характер … ширь русской натуры … Ненависть к рубежам и страсть к безбрежному. Тройка («и какой же русский не любит быстрой езды!») …» [Федотов Г.П. Три столицы // Судьба и грехи России. – М., 1992. – Т.1. – 60]. «… Овладевая степью, Русь начинает её любить: она находит здесь новую родину. Волга, татарская река, становиться ее «матушкой», «кормилицей» [Федотов Г.П. Три столицы // Судьба и грехи России. – М., 1992. – Т.1. – 59].
В украинцев наоборот, общеславянский архетип «Сада-Рая-Царства» (возможно, даже балто-славянский: слав. «душа» и литов. dausos «теплые края; рай», «поднебесье, воздух») реализован в форме «особого места» (locus amoenus, Heimat), «НАШЕГО периметра пространства» (Украина) , в котором чувствуется в своей приватности единство целого (например, межэтническое «мы — казаки»), а в целом — своя приватность (неповторные «я» — сначала как русич, литвин, молдаван, лях, черкес, абазин, татарин, затем — как наделенный определенной характерной особенностью, закреплённой в смешном «прозвище-фамилии»).
Комментариев нет:
Отправить комментарий