Если спросить наших современников: «какой механизм оказал наибольше влияние на историю Европы Нового времени?», то скорее всего скажут, что это - паровая машина или огнестрельное оружие. А между тем, это - простые механические часы, созданные на излете средневековья и усовершенствованные Галилеем и Гюйгенсом.
И дело даже не в том, что часы стали ключевым символом для мировоззренческой парадигмы той эпохи: как известно, Ньютон сравнивал мир с часами, а Бога – с часовщиком.
Дело в том, что без широкого распространения часов, идеи галилей-ньютоновской физики, а именно ее взгляд на время как на однородную гомогенную субстанцию, так и остался бы уделом узких кругов интеллектуалов. А физика Ньютона и Галилея осталась бы идеологией небольшой научной секты, которая воспринималась бы как сборище чудаков всем остальным населением Европы во главе с аристотелианцами из официальных университетов (кстати, ньютонианцы поначалу именно так и воспринимались в Англии: лилипутские ученые, спорящие о том, с какого конца разбивать яйцо – это ведь насмешка Свифта над Королевским Лондонским научным обществом).
Дело в том, что до широкого распространения механических часов, господствовало убеждение, что хоть в сутках и 24 часа, но часы эти неравны, и зимние, дневные часы короче, чем зимние, ночные. Наши предки считали, что естественным средством для измерения времени является, конечно же, Солнце. Ведь и в Библии сказано, что Бог дал нам светила для измерения дня и ночи.
Мысль о том, что день закончился, когда на циферблате стрелка достигла определенной цифры, а не когда Солнце зашло за горизонт, вероятно, показалась бы средневековому человеку дикой. Он бы воскликнул: «это абсурд, построенный на невероятной гордыне! Это что же – мы, люди, а не Бог решаем, когда будет день, а когда - ночь?». При этом понятно, что зимой день короткий, а ночь длинная, а летом – наоборот, однако и зимой и летом люди всегда и день, и ночь делили на 12 часов (согласно вавилонской традиции). Так и получалось, что «длина часа» до эпохи модерна была изменчивой.
Человеку, который воспринимал время как изменчивое начало и вправду было бы нелегко понять ньютонианскую физику (зато легко – теорию относительности, как и показал Лосев в книге об античном космосе).
Механические часы принесли идею однородного времени, разделенного на равные промежутки. Отсюда выросла не только классическая физика. Отсюда выросла и новоевропейская идея истории, имеющей цель и развивающейся согласно принципу прогресса. Отсюда, как показал Бенедикт Андерсон, выросла идея нации как гомогенного эгалитарного сообщества, живущего в однородном, одном и том же времени, а также классический роман и «мир газеты».
Эйнштейн разом перечеркнул все это в своей знаменитой статье, показав, что мы не сможем синхронизировать часы на Земле и на Луне. Поэтому мы и живем теперь в мире, где нет однородного пространства и времени, практически нет уже и наций, и литературы в ее классическом смысле, в мире, про который Умберто Эко сказал: средние века уже начались…
И дело даже не в том, что часы стали ключевым символом для мировоззренческой парадигмы той эпохи: как известно, Ньютон сравнивал мир с часами, а Бога – с часовщиком.
Дело в том, что без широкого распространения часов, идеи галилей-ньютоновской физики, а именно ее взгляд на время как на однородную гомогенную субстанцию, так и остался бы уделом узких кругов интеллектуалов. А физика Ньютона и Галилея осталась бы идеологией небольшой научной секты, которая воспринималась бы как сборище чудаков всем остальным населением Европы во главе с аристотелианцами из официальных университетов (кстати, ньютонианцы поначалу именно так и воспринимались в Англии: лилипутские ученые, спорящие о том, с какого конца разбивать яйцо – это ведь насмешка Свифта над Королевским Лондонским научным обществом).
Дело в том, что до широкого распространения механических часов, господствовало убеждение, что хоть в сутках и 24 часа, но часы эти неравны, и зимние, дневные часы короче, чем зимние, ночные. Наши предки считали, что естественным средством для измерения времени является, конечно же, Солнце. Ведь и в Библии сказано, что Бог дал нам светила для измерения дня и ночи.
Мысль о том, что день закончился, когда на циферблате стрелка достигла определенной цифры, а не когда Солнце зашло за горизонт, вероятно, показалась бы средневековому человеку дикой. Он бы воскликнул: «это абсурд, построенный на невероятной гордыне! Это что же – мы, люди, а не Бог решаем, когда будет день, а когда - ночь?». При этом понятно, что зимой день короткий, а ночь длинная, а летом – наоборот, однако и зимой и летом люди всегда и день, и ночь делили на 12 часов (согласно вавилонской традиции). Так и получалось, что «длина часа» до эпохи модерна была изменчивой.
Человеку, который воспринимал время как изменчивое начало и вправду было бы нелегко понять ньютонианскую физику (зато легко – теорию относительности, как и показал Лосев в книге об античном космосе).
Механические часы принесли идею однородного времени, разделенного на равные промежутки. Отсюда выросла не только классическая физика. Отсюда выросла и новоевропейская идея истории, имеющей цель и развивающейся согласно принципу прогресса. Отсюда, как показал Бенедикт Андерсон, выросла идея нации как гомогенного эгалитарного сообщества, живущего в однородном, одном и том же времени, а также классический роман и «мир газеты».
Эйнштейн разом перечеркнул все это в своей знаменитой статье, показав, что мы не сможем синхронизировать часы на Земле и на Луне. Поэтому мы и живем теперь в мире, где нет однородного пространства и времени, практически нет уже и наций, и литературы в ее классическом смысле, в мире, про который Умберто Эко сказал: средние века уже начались…
Комментариев нет:
Отправить комментарий